Выбрать главу

Мохнатые шапки и накрученные платки тоже склонились в общей молитве.

Один я не молюсь, прячусь сзади.

Трещит костер, шумит ветер в ветвях лиственницы.

Хурла медленно-медленно опускается, ложится в своей зеленой атласной шубе прямо на землю, лицом вниз. И все, зашевелившись, тоже валятся на снег. Толкаясь, радуясь развлечению, падают в снег ребятишки. Один я торчу над всеми. Чудно! Все лежат, не замечают меня: я как белая ворона — один неверующий. Мне неловко, не по себе, но терплю…

Так ли молились раньше? Я не знаю. Я впервые в жизни вижу большое молебствие. Все люди подчиняются Хурле. Она встала, поднялись все. Хурла взяла за поводья Черногривого, начала совершать над ним обряд — сэтэрлэхэ. Увешанный лентами, в нарядной сбруе, Черногривый нервно подергивается. Все лица обращены к нему, все шепчут молитву… Святой конь… Я так и не успел объездить его!

После молебствия — жертвоприношения.

Первой встает самая старая в улусе шабганса. Она с маленьким, сморщенным черным лицом, ее спина согнута пополам, идет с трудом, опираясь на две короткие палки; полы красного теплого дэгэла подметают снег. Шабганса не только самая старая в улусе, но и самая набожная: не раз пролезала в каменное отверстие священной горы Алханая, когда могла ходить, бродила по степи, молилась одиноким степным деревьям, знает всех лам, которые втихомолку живут в далеких улусах. Старушка, оторвав дрожащую руку от костыля, держит синий шелковый хадак[17], на котором что-то лежит — монета или ладанка, мне не видно.

— Ты лодилась, чтобы плинести щастья людям, — зашепелявила старуха Хурле. — Ты молишь за наших земляков. Пусть все они возвлататся в швой лодной дом!..

Хурла двумя руками принимает хадак, неторопливо откладывает его, берет книгу в деревянном переплете и ею ударяет по склоненной голове шабгансы — совершает адис. Глядя мимо старухи, Хурла произносит:

— Я молюсь за всех. Кто мне верит, да будет тот счастлив!

Старушка, еще больше согнувшись, подметая полами снег, тащится на свое место.

Вперед выходит Лхама, доярка, которая работает на ферме с моей матерью. Она робко потопталась, вытащила из мешочка бычий пузырь с замороженным топленым маслом, выдохнула с трудом:

— От мужа до сих пор никаких вестей…

Святая поднимает книгу, дает адис:

— Твой муж ранен, скоро выздоровеет…

— Когда выздоровеет, возвратится ли?.. — спрашивает доярка с надеждой.

Но святая молчит, святая не тратит лишних слов, и Лхама, не дождавшись ответа, отходит.

Подошла Тамжад. Бригадирша одета в черное, подбитое мехом пальто, лицо красное от мороза, походка тяжелая. Сняла рукавицы, стянула с толстого пальца золотое кольцо, почтительно протянула Хурле:

— О брате, пожалуйста, скажи… У меня и всего-то один брат.

Хурла совершает адис:.

— Тебе уже известно: твой брат в плену. Нелегка оттуда дорога домой. Молись, не забывай наших богов…

— Ежели приношения… так мы готовы…

Но Хурла уже отвернулась от бригадирши.

Жалсан-баабай с бородкой, похожей на белую узду, взяв под мышку белый малахай, склоняет перед святой седую голову. Его сын до войны работал председателем сельсовета, был известным в округе человеком. Старик же сейчас протягивает Хурле сверток, подставляет под адис голову:

— О сыне прошу…

— Ваш сын вернется… скоро!

И старик разволновался:

— Радость вещаешь, святая женщина!

Сидящие вокруг костра люди оживились.

— Слышали: Жалсан вернется!..

— Жалсан жив…

— Дождется старик…

Кое-кто даже привстает, оглядывается в заснеженную, неприветливую степь, словно ожидая, что там сейчас появится одинокая фигура Жалсана.

Святая Хурла утратила важность — приходится шевелиться! — налево и направо раздает адис, вещает судьбу. Одни отходят от нее радостные, другие — встревоженные. Молодая Бадмацу спрашивает о муже, уходит в слезах. Старушка из соседнего улуса, услышав предсказание, опустилась на землю и долго не могла подняться. Одноногий инвалид, недавно возвратившийся с фронта, — тоже не из нашего улуса — в сердцах стукнул костылем о землю, ушел, ругаясь вполголоса.

Вокруг черного камня на снегу растет куча вещей, как на базаре: бутылки водки, плитки чая, булки, потроха в брюшине, отрезы ситца и шерстяной ткани, отдельной кучкой драгоценности — золотые, серебряные кольца, серьги, браслеты, и в стороне ворох бумажных денег…

Наконец вылезла и наша бабушка. Она очень замерзла — лицо лиловое, темное, не слушаются руки; долго шарила за пазухой, вытащила узелок, развязала, вынула десятирублевую бумажку:

— Святая Хурла, ты знаешь: два человека у нас на войне. Помоги им…

Святая Хурла глядит в сторону, святая Хурла молчит, и бабушка ждет с протянутой рукой, в руке деньги. Наконец Хурла поворачивается, брезгливо берет червонец, бросает его в огонь.

— У тебя нет истинной веры!.. — говорит она резко. — Ты свой гуу отдала в подарок приезжему русскому. А богу суешь эту бумажку! Ваша семья живет в грехах! Конь, парящий в воздухе, над вашей крышей перевернулся вниз головой!

И бабушку словно качнуло от ветра.

— Святая Хурла…

— Я не могу вам помочь. Ваш сын и зять сгинули, их дух витает здесь!..

— Святая Хурла-а!..

Бабушка падает на колени. Я не выдерживаю, расталкиваю людей, продвигаюсь к костру, подхватываю бабушку, подымаю:

— Бабушка, пойдемте!.. Бабушка, не надо!..

И она покорно подымается. Люди, когда мы шагаем на них, поспешно вскакивают, уступают дорогу, словно шарахаются. Мы теперь прокаженные, на нас проклятие.

Я усаживаю бабушку в сани, накидываю доху, бормочу:

— Бабушка, не верьте! Она врет! Все врет! Папа жив, бабушка! Жив!

А бабушка безучастна, от горя у нее не держится голова, закрываются глаза. Меня охватывает бессильная ненависть к Хурле, этой толстой бабе, вырядившейся сейчас в атласную шубу: на несчастьях наживается, на людской беде спекулирует.

— Папа жив, бабушка! Не верьте!

За нашей спиной начинается праздник. Верующие воздают сэржэм костру, вытаскивают бутылки, чайники, туески с «горячими водами». Пьют за радостные вести, пьют за печальные.

Я обнимаю бабушку и уговариваю ее не верить ни словам святой, ни богам, никому. Бабушка молчит, не возражает, не сердится: она еле жива, на нее нападает старческая дремота.

Костер догорает, сдержанно шумят верующие, кое-кто уже под хмельком.

Святая Хурла встает, и шум смолкает. Скрестив на груди руки, вскинув вверх голову, она обводит всех узкими глазами, и ее взгляд мне видится неприятно-сонным, как у кошки, только что съевшей жирную мышь.

— Молебствие завершается!.. — объявляет она громко. — Сейчас — домой! Доверяйте Хозяину, не оборачивайтесь назад!.. Все ваши жертвоприношения останутся здесь! Их заберет Хозяин здешних гор!.. Он принесет счастье вашим близким. Он будет рядом с ними в чужом краю!..

Голос резкий, каркающий, Черногривый прядет от него ушами. Люди послушно подымаются…

Ветер дует в спину, наметает снежные барханы, крутит поземку. Скрипят полозья саней, лежат в санях, тесно прижавшись друг к другу, люди: одни молчат, быть может, дремлют, другие поют тихую, грустную песню:

В степи широкой коня я загнал, Ой, жаль рысака! На войне далекой друг мой упал — Не жить без дружка…

Я еду на последних санях, в ногах бабушки. Я ждал, что Хурла останется возле приношений. Нет, она села на коня и, рысью обогнав обоз, двинулась в голове. Возле приношений, у погасшего костра, один под свистящим степным ветром остался Черногривый, святой конь. Вместе с подарками для Хозяина гор. Нет, здесь что-то не то. Не могу верить Хурле. Какая-то тайна!..

вернуться

17

Хадак — священный платок.