Выбрать главу

Поднялся, кряхтя, старик, унты надел, шапку островерхую нахлобучил, потер озябшие руки, принялся ладить очаг.

Очаг…

Огонь всегда был священным, даже когда в юрте горел обычный костер. Печи у бурят-кочевников появились сравнительно недавно. Все равно к ним — особое, почтительное отношение. У Сокто-ахая старенькая железная печка величиною с небольшое ведро. Надо бы сменить ее, да где найдешь такую? И труба у нее потрескалась, и вьюшки с заслонками прогорели, проржавели. Печка дымит, чадит, кизяк-аргал в ней горит плохо, много золы остается. Нехорошая это примета, когда очаг не в порядке.

Кое-как старику удается собрать это старье, разжечь огонь.

Из фанерного ящика высунули мордочки два ягненка, словно спрашивают, не забыли ли про них. Никто не хватился близнецов, и они нашли пристанище в юрте старого чабана. Вымазанные сажей от чугунков, ягнята таращат глазенки. Из-за этих глупых несмышленышей и решился старый Сокто откочевать. Если Балмацу с практикантом ухитрились потерять их, как они с отарой управятся?

— Эх, бедняги, — присаживается перед ними старик. — С вами мне не так одиноко. Я тоже, выходит, пасу овец… Вы не бойтесь, с вами ничего не случится… Я вас коровьим молоком буду поить.

Загудела печка, наполняя юрту теплом. Потихоньку, чтобы хозяин не заметил, вползла с улицы собака, улеглась поближе к огню, положила огромную лохматую морду на лапы, легонько постукивает длинным хвостом. Ей, вообще-то, сюда вход воспрещен. Старик делает вид, что не замечает пса, но не с ягнятами же ему разговаривать.

— Ты когда успел забраться, Хорбишо?

— Гав! — отзывается пес.

— Никому мы с тобой оба не нужны…

Хоройшо моргает, будто соглашается с хозяином. Уши у него вдруг поднимаются. Пес вскакивает, глухо рычит.

— Ты чего? Лежи!

В юрту просовывается голова Бальжимы-абгай.

— Сайн, Сокто-ахай!

— Сайн. Кто это? Вроде, Бальжима?

— Я это.

— Проходи, садись.

Старуха, одетая в темно-синий тэрлик, обходит печку. В руках у нее небольшой сверток. Она садится на корточки, кладет сверток рядом с собой.

— Доо! Меня Булат с собой взял. Намучилась… Угораю я в этих машинах. Проведать приехала, да сразу-то вас и не нашла. Сменили стоянку?

— Да, сменил, — не очень охотно отвечает старик.

Бальжима развязывает узелок, протягивает Сокто-ахаю что-то завернутое в газету.

— Я вам гостинец привезла. В кладовой мясо взяла. Хорошая говядина…

— Спасибо. Соскучился я по мясу. Весна… — Он с поклоном принимает подарок. — Не слыхать, никто из фронтовиков не возвращался?

— Нет, не слыхала. Вы все про сына?.. Поводья у мужчин, говорят, длинные. Вдруг да вернется…

— Я все думаю: открыл бы сын дверь моей юрты, пока я жив.

Желая утешить старика, Бальжима говорит:

— У вас уже внучка большая. Настоящей чабанкой становится.

Сокто-ахай сует в рот табак и мотает головой.

— Я тоже так думал. Ничего из нее не выйдет. Самых слабых овец к себе в отару забрала. Я ей говорю: «Нельзя таких истощенных держать», — не слушает. И просил, и грозил, и ругал. Велел, чтобы обратно отогнала. Ей хоть бы что!

— Доо!

— Си-ильные чабаны… Приплод в степи растеряли! Подобрал вот сироток, выхаживаю… — Он гладит корявой ладонью мордочки ягнят.

На лице Бальжимы удивление.

— Как же они думают разводить овец?

Сокто перестает жевать табак.

— Болтать они только мастера.

— И правда, — подхватывает Бальжима. — Нынешняя молодежь совсем старших не слушает. Я сколько своему Булату говорила, чтобы знал свои машины и не лез куда не надо. А он заладил: мы — шефы, мы помогаем! Все сюда рвется.

«Вот оно что! — хмурится старик. — Недаром Сы-денкин сын часто ездил. Это он, значит, девке голову мутит».

— Я так и думал. Был бы Сыден жив, ничего такого не было бы. Из-за этого парня и у нас, значит, с внучкой вышел разлад. — Старику только сейчас это в голову пришло, но он убежден, что знал об этом раньше.

— Что вы говорите?! — Бальжима поражена. Никак не ожидала она услышать такое. Был бы жив ее Сыден, давно бы обменялся с Сокто-ахаем кушаками — высватал его внучку, и все бы ладом пошло. А что она, бес-поясная, сделать может? Не полагается ей, женщине, невесту сыну выговаривать. Хотя нынче и равноправные все, а обычаи есть обычаи… И все-таки в какой-то тайной надежде Бальжима наведывается к старику, гостинцы ему приносит, сама без подарков не уходит. Все ждет: может, какой случай породниться представится. Дождалась, кажется, получила подарочек! Где уж тут родниться, когда старик про ее сына такое говорит!..

И тут — ни раньше, ни позже! — входит Оюна. Остановилась у входа, теребит концы шали.

— Сайн…

— Сайн! — приветствует ее Бальжима.

Она всегда рада видеть девушку. Такую бы ей невестку!

— Хорошо ли, плохо, а живем… — Сокто-ахай будто продолжает разговор.

А это уже для внучки:

— Мы, старики, беседуем вот, что наши дети не слушаются нас. Стали теперь грамотные, ученые. По своей воле хотят…

— Да нет же! Мы хотим…

Старик машет рукой.

— Хватит! Ты меня досыта накормила своими речами. Знаю я, чего вы хотите.

— Отец, — почти шепчет девушка, — я на телеге приехала. Мы все просим, чтобы вы обратно перекочевали.

«Умница какая! — восхищается про себя Бальжима. — Отцом дедушку зовет. Конечно, надо бы ему вернуться, одной семьей жить».

— В молодости какие ошибки не сделаешь, — решает она поддержать Оюну. — Доо… Не оставляйте Сокто-, ахая. За ним присматривать надо, старенький он уже. Добром ему за все отплатить…

Старику не нравится это заступничество.

— Как-нибудь сам за собой присмотрю. Если что, — земляки позаботятся, не бросят… На этих что надеяться? Они бы за овцами получше ходили.

— Те, которых пригнали, уже лучше стали. Вот поедем, сами увидите. Ладно?

— Ишь вы какие быстрые! Уже на ноги овец поставили, — ехидно замечает Сокто-ахай и закладывает за щеку новую порцию табаку.

Очень хочется Бальжиме помирить старика с внучкой, и она опять вступает в разговор:

— Лишь бы весну продержаться, а там все наладится…

Поняв, что ей не удастся уломать деда, Оюна начинает наводить порядок в юрте. Сокто-ахай будто и не замечает.

— Продержаться-то, может, и продержатся… А не знают, какой их год ждет. Самый суровый из всех двенадцати годов будет — год змеи. Пестрый год. С жалом. Я зря говорить не стану — всю жизнь в степи прожил. За небом привык следить. Кое-что научился понимать. Теперешняя природа, может, конечно, и не такая, всякие там атомы взрываются, а все равно, по приметам, будет большая засуха… Без дождей какой травостой? Где сена взять? Зуд-бескормица с лета начинается…

Бальжима — что поделать: лучше Сокто-ахая никто примет не знает — принимает сторону деда:

— Дедушка зря не скажет. Не-ет. В двадцатые годы, помню, засуха была. Начисто все степи выгорели. Не дай бог, такое повторится… Я слышала, старики говорили: дацанских лам надо позвать, молебен отслужить, освятить наше обо[18].

Оюна едва сдержала смех.

— А при чем здесь обо?

— Ты старших не перебивай.

— Откуда им знать? — вздыхает Бальжима.

— Мы в ваши дела не вмешиваемся, и вы к старикам не лезьте, — ворчит Сокто-ахай.

Почти не надеясь на успех, Оюна делает еще одну попытку уговорить старика:

— Отец, возвращайтесь в бригаду. Не хотите чабаном быть — луговодом будете. Вы давно хотели…

Приятно слышать Сокто-ахаю, что он еще нужен людям, но сдаваться не собирается.

— Я к вам ни на какую должность не пойду!

Расставив по местам нехитрые пожитки деда, вымыв посуду, Оюна натаскала аргала-кизяка, собралась уходить.

вернуться

18

Обо — священная гора, жертвенник