Сергей Петрович, однако, не спешил. Он внимательно прощупывал каждый узелок агрегата, хмыкал, бросал улыбчивые взгляды на замерзших ребят, снова копался в переплетении проводов.
— Молодцы, — спустился он к молодым механикам. — В принципе это интересно. Не зря голову поломали. Но… к сожалению, работать ваша установка не будет. Вы не огорчайтесь. Можно было, конечно, сразу вас отговорить. Я не стал вам мешать. И не жалею. Котелок у вас варит.
— На ошибках учатся… — изрек Дугаржаб.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Поздней осенью чабанские стоянки опять «меняют прописку». Теперь для них выбирают тихие, заветренные места. По старинке сооружают навесы-хотоны и круглую ограду из жердей, обкладывают толстым слоем соломы. В таких строениях овцы всегда дышат свежим воздухом и, сбившись в кучу, переносят любой мороз, закаляются.
Возле одного из хотонов, хлюпая, работает пожарный насос, гонит по шлангу в большую яму-ванну желто-зеленую жидкость. Идет купка — дезинфекция отар.
Вообще эту процедуру надо было проводить, конечно, раньше, когда было потеплее, да не успели, а теперь уже сроки подпирают, и к тому же у некоторых овец обнаружены признаки чесотки. Значит, хочешь — не хочешь, а надо купать всех подряд.
Загон набит битком. Предчувствуя, что чабаны готовят им какую-то неприятность, от резкого запаха дезинфицирующего раствора овцы рвутся из загона, чихают, ревут.
Нелегкое дело — перемыть всю отару! Без устали швыряют чабаны одну за другой овец в ванну. Работа шла бы куда быстрее, будь животные послушны, а то каждую приходится тащить силком. А наиболее слабым, кроме того, приходится вливать в рот лекарство. Хотя на чабанах клеенчатые фартуки, одежда давно пропиталась раствором, руки и ноги тоже мокрехоньки.
На душе у Оюны неспокойно. Только-только поднялась на ноги отара. Думала, кончились ее волнения, дотянула до зимовки. И надо — чесотка… Теперь вот купай не вовремя. Подождать бы, может, еще выдадутся теплые дни. Нельзя ждать. Что-то еще будет…
— Тадь, тадь, — гонит она овечек к ванне. — Идите, глупенькие! Это лечебная вода!
Балмацу рядом с нею действует решительнее. Силы ей не занимать. Она стала заправской чабанкой, надежной помощницей в бригаде. Не обращая внимания на холод и сырость, Балмацу засучила рукава по локоть, покрикивает на овец:
— Та-адь! Что вас, убивать, резать собираются? Не понимаете, что ли? Та-адь!..
Редко можно увидеть в эти дни в Хангиле председателя Догдомэ, все время проводит он на дальних стоянках и фермах, на полях и токах. Заглянет с утра ненадолго в контору, отдаст распоряжения бухгалтеру Цыремпилону и — только его и видели… Сюда, на купку овец, попал он по чистой случайности, но раз уж угадал, не мог не задержаться, тем более что бетонированную ванну-бассейн, недавно сделанную «дикой» бригадой шабашников, хотелось посмотреть.
Неймется Цырену Догдомовичу. Поглядел, какая морока с подачей воды — хлюпает пожарный насосишко, подумал: не пора ли на чабанских стоянках начать артезианские колодцы бурить? А почему бы и в самом Хангиле не сделать скважину? Поставить водонапорную башню, проложить от нее трубы до котельной, мастерских и к электростанции, к теплицам, а там и до каждой избы. Будет у всех вдоволь холодной и горячей воды. Хочешь — вари, стирай, душ принимай, как в городе!
Смотрит Догдомэ, как купают овец, а перед глазами другое, свое. И про старика Сокто забыл, которого с собой привез. А у того, видно, чуяло сердце, что не все ладно у внучки. Сам напросился в попутчики к председателю.
Лицо у Сокто-ахая усталое, удрученное. И весь он какой-то сегодня неухоженный, обросший. Заткнул за пояс полы шубы, подвязал голенища унтов, щурит глаза, неодобрительно покачивает головой, но пока не ворчит, не ругается.
С самой стрижки не был Сокто в отаре внучки. Не раз порывался приехать — не сидится в одиночестве. Вот и выбрался… Обычно стоило ему только подумать о встрече с Оюной, сердце у старого в груди загоралось. А сегодня пасмурно на душе. Прежде к хотонам никого чужого близко не подпускали, а тут кто только не шляется. Чего удивительного, если овцы заболеют? И купать придумали в такой холод…
Недавний разговор в машине с председателем оставил горьковатый осадок.
— Я, Цырен, — сказал старик, — больше пятидесяти лет ходил за овцами. Работал в общем не лучше, не хуже людей — средне держался. А теперь вот постарел, пора на выбраковку. На шее у людей сидеть не буду. Пенсии мне не надо. Я тебе давно хотел об этом доложить…
А насчет того, на что его Шойдок подбивал, — так ни слова и не вымолвил.
Догдомэ не торопился с ответом, подождал, может, старик еще чего надумает.
Ехали так, ехали километров, однако, пять. Председатель и говорит:
— Правление колхоза, Сокто-ахай, вынесло решение предоставить вам отпуск…
Умный мужик Цырен! За это его и любят старики. Знает, кому что сказать. Ведь не упрекнул даже, что Сокто работу бросил. «Отпуск решили дать… Пусть будет отпуск…»
Стоят они сейчас рядом с ванной, в которую бросают овец. Старика дрожь берет, а председателю хоть бы что! Даже не глядит. Сокто это не нравится. Всем хорош Догдомэ, а в скотоводстве все-таки не шибко разбирается. Ну зачем разрешил купать? Оставив председателя, погруженного в свои раздумья, Сокто направляется к Оюне.
Оюна как раз собирается напоить лекарством овцу. Достала из кармана четушку со снадобьем, которое прописал практикант-зоотехник Санджи, пытается удержать овцу и сунуть ей в рот бутылочку. Откуда овце знать, что для ее же пользы старается чабанка. Она брыкается, рвется из рук, горькое лекарство течет мимо, овца фыркает. Оюна успокаивает ее:
— Ну, еще маленько… Выпей, пожалуйста!..
Сокто-ахай подошел, наклонился, с интересом глядит.
— Что ты ей даешь?
— Лекарство от хатайра, дедушка.
— Смотри-ка! Ну-ка, скажи; и сможешь вылечить эту болезнь?
Старик присел на корточки.
— Хула-ай! — уговаривает овцу Оюна. — Пока не выпьешь, все равно не отпущу.
— Не умеешь лекарство овце давать. Ну-ка, дай сюда.
— Я сама.
— Дай, говорю! — Сокто-ахай забирает у нее четушку и пробует лекарство на язык.
— Дедушка, что вы делаете! — испуганно кричит Оюна. — Это же для овец!
— Тьфу, какая мерзость! Яд это, а не лекарство, — плюется старик. — Если человеку нельзя, то и овцам не надо давать. Правильно они делают, что не пьют такую пакость.
Так морщится старик, что девушка едва сдерживает смех.
— Это самое лучшее лекарство, — как можно убедительнее говорит она.
Сокто-ахай, чтобы отбить отвратительный вкус зелья, заправляется порцией табаку и ворчит:
— Я всю жизнь чабанил, ни одной овцы не отравил… Ты это оставь.
Оюна широко раскрывает глаза:
— Мы по всем зоотехническим правилам…
— Эх вы!
— Тадь! — в сердцах кричит Оюна и волокет овцу к ванне.
А там Балмацу набрала темп — одну за одной, одну за одной кидает в раствор овец. Они дрожат в холодной воде.
— Замерзнут! — не выдерживает Сокто-ахай.
— Ничего-оо! — откликается Балмацу, не сбавляя темпа.
«Какая безжалостная!» — думает старик, глядя, как швыряет чабанка крепкими сильными руками животных.
— Покалечишь!
— Пусть купаются…
— Перестань мучить скотину!
«Опять меня Сокто-ахай ругает. Неужели все еще плохо работаю?» — Балмацу срывает досаду на рослой овце, хватает ее за ноги и тут же выпускает… Что-то шевельнулось внутри чабанки. Показалось? Нет, еще… Лицо молодой женщины выражает удивление, испуг и — счастье! Меньше всего думает она в эту минуту о своей неудачной поездке на аршан, о нерадостной встрече с Дондоком. Что ей теперь Дондок… Она прислушивается, кладет большие ладони на живот и стоит, отрешенная, не видя, не замечая ничего вокруг. А еще через минуту все кажется ей таким прекрасным — и мокрые овцы, и нахмуренный Сокто-ахай, и озабоченный Догдомэ. Всем им хочет она сказать что-нибудь доброе, хорошее. Балмацу прислоняется к столбу и, ни к кому не обращаясь, произносит: