Аккуратности требовало и его ремесло: Бент был торговцем, он унаследовал после отца бакалейную лавку в небольшом баварском городке. Лавка помещалась в старом бюргерском доме, на фронтоне которого стояла дата «1789». Только поэтому Генрих Бент знал, когда произошла французская революция. В чем был ее смысл, что она принесла людям, об этом он давно забыл, возясь с мешками муки и сахара, с ящиками мыла и красок, с бидонами керосина и всеми другими товарами, которыми он торговал на потребу местного населения.
В лавку вела застекленная дверь, с потолка свисали кнуты и щетки, головы чешского сахара и блестящие косы из Золингена, у стен в полутьме стояли пахучие мешки с голландским тмином, греческим изюмом, итальянскими лимонами. Все эти товары были расположены в том же порядке, что и тридцать лет назад, когда юный Генрих еще помогал торговать отцу. Сохранялся этот порядок и теперь, во время войны, когда Бент, уходя в армию, передал дело своей племяннице Эрике. Это была стройная, милая девушка с тяжелыми каштановыми косами за спиной, очень набожная и замкнутая. Пятнадцать лет назад она пришла в его дом с маленьким чемоданчиком в руках и, плача, передала последний привет от брата Генриха-Макса, который умер в Гамбурге. Эрика осталась в доме дяди, и ничто не изменилось в лавчонке на площади, жизнь размеренно тянулась в этом старом городе, над которым, на склонах Альп, долго не сходил снег. Эрика тихо ходила по дому, но всюду, и в доме и в лавке, сразу стало заметно, что ее маленькие руки взялись за дело. У Генриха стало больше досуга, чем он даже мечтал, он мог чаще запираться в кабинетике под самой крышей и заниматься своей коллекцией марок. С детских лет он увлекался филателией, отклеивая марки с писем, которые отец иногда получал от заграничных поставщиков. В душе Генриха прочно укоренилась любовь к этим маленьким разноцветным кусочкам бумаги, покрытым изображениями и надписями. Он мог целыми ночами сидеть над своей коллекцией, с лупой в руке, пинцетом и кисточкой, и медленно и неутомимо разбирать марки, рыться в них и мечтать.
Почтовая марка никогда не была для него материальной ценностью или филателистической уникой. Он воспринимал ее как средство связи между ним и далекими странами и мирами, как дорожку, по которой он умел мысленно выбраться из тихого городка, где, как и в других городах Баварии, в тридцатые годы начиналась непривычно бурная жизнь. В это время Генрих все чаще уединялся в своей мансарде, куда не долетал шум с площади, и, сидя за старым дубовым письменным столом, старался стряхнуть с себя тревогу и беспокойство, которые постепенно овладевали им.
Старинная дата на его доме теперь казалась ему предвестником иного переворота, более грандиозного и кровавого, чем французский; глашатаи этого переворота уже начинали свой поход по улицам немецких городов. От них не укрыться было и Генриху, они несли этот переворот на лезвиях своих кинжалов и в огне пылающих факелов. Они пришли к нему в мансарду, топая высокими сапогами по деревянной винтовой лестнице, и в их повадке было столько силы, столько юной решимости, а в глазах горела такая преданность делу, что Генрих не мог отказать им. Дрожащими руками он отпер старый стенной сейф и дал им деньги, укоризненно поглядев в глаза перепуганной Эрике, стоявшей за спиной пришельцев. Правда, на нее нельзя было сердиться и упрекать ее, он знал это.
Пришельцы появлялись у него еще не раз и никогда не уходили с пустыми руками, а Генрих, уже много позднее, стоя на праздничной трибуне у ратуши, рядом с новым бургомистром и местными партийными вожаками, чувствовал удовлетворение тем, что не остался в стороне и внес свою лепту в торжество силы, которая смогла потрясти весь мир.
Однако до самой войны он держался осторожно, уклоняясь — насколько можно было не в ущерб своему положению и доходам — от всяких пышных празднеств и публичных выступлений, и лишь изредка, когда это было выгодно, появлялся в общественных местах со свастикой в петлице или в нужный момент оказывал финансовую поддержку ненасытной партийной кассе. Был он тихий, скромный, замкнутый человек, сторонился окружающих и надеялся, что неумолимо надвигавшаяся буря минует его дом, не тронет пахучей полутемной лавки, в которой успешно хозяйничали многие поколения его рода.
Женщины Генриха не интересовали. Они никогда не занимали места в его жизни. Он всегда чувствовал себя старше своих лет, и привязанность к Эрике была единственным нежным чувством, вспыхнувшим в его сердце. В этой привязанности сначала был оттенок мужского желания и тяги к еще не познанному наслаждению, но Генрих сумел преодолеть в себе эту слабость, заменив ее отцовской нежностью и расположением.