Выбрать главу

— Лопаются, как орехи, — снимая сапоги, сказал Кованда. — У нас дома, в сочельник, всегда щелкали орешки. Отец, бывало, высыпет на стол целую кучу. Нас, детей, было шестеро: четверо мальчишек и две девчонки. Мы, мальчишки, ставили в скорлупки маленькие свечки и пускали их плавать в умывальнике. Моя свечка всегда отплывала дальше всех, а потом, у самого края, переворачивалась и гасла. Мать, помню, очень расстраивалась и говорила потихоньку отцу: «Наш Пепик уедет далеко-далеко и не вернется домой». А я слышал ее слова и страшно радовался, что мне предстоит такой путь. Вот уж не думал я, не гадал, что увижу свет во время этой чертовой войны, да еще с такими сопляками, как вы.

— Гляди, гляди, дед, чтобы твоя свечечка не погасла в Германии! — усмехнулся Олин.

— Э-э, что же поделаешь, — рассудительно сказал Кованда. — У каждого она когда-нибудь догорит… А потом — какой я тебе дед, сопляк?.. После ужина мы, бывало, лили свинец в воду, резали яблоко и всякое такое. На ужин был карп, и каждый из нас получал сколько хотел, наедался вволю. На это отец всякий раз накапливал денег. «Без карпа, — говорил он, — сочельник не сочельник». Мать варила компот из сушеных яблок, делала салат, потом мы пили настоящий русский чай с конфетами. Батя мой был бедняк бедняком, целый год перебивался с хлеба на квас, но сочельник мы справляли не хуже, чем иные богачи. Рождественский пирог у нас пекли с изюмом, уха была — объедение, с икрой, с молокой и со всеми приправами, мать ставила ее на стол в большой миске…

— О господи! — умоляюще воскликнул Мирек. — Перестанешь ты или нет? Ты уже целых полчаса говоришь только о жратве. Ей-богу, это немилосердно, знаешь ведь, что у меня нет даже куска черного хлеба.

— Значит, ты раб своего брюха, — возразил Кованда Миреку. — Только оно у тебя и имеет голос, вот что. Какие, скажи на милость, у тебя идеалы, кроме свиных котлет?

Около раскаленной печки было тепло и весело. Ребята расстегнули куртки.

Рассвет уже заливал холмы. За перегородкой, где помещались украинцы, вдруг послышалось пение. Чистый, сочный баритон вспыхнул внезапно, как луч света в потемках, густые басы подхватили песню. Мелодия ширилась, росла, и русская песня, печальная и широкая, ласковая и грустная, такая же, как души этих сильных людей, разливалась в темноте, среди деревянных бараков лагеря.

Ребята замолкли, не выпуская грязных сапог из рук, не шевелясь, смотрели они на дрожащие огоньки в щелях старой круглой печурки. А песня нарастала, становилась все величественнее и громче, потом замирала и снова расцветала переливами мелодии, переходила в напев без слов, сопровождавший сочный баритон, который, казалось, звучал из колокола. Но вдруг голоса снова вздымались мощным хоралом, он возвышался, повисал и колебался где-то вверху, ощутимый как видение, он жаловался, обвинял и плакал, был нежен и бархатисто-мягок.

Людей, сидевших вокруг горячей печки, вдруг охватило умиление. Им захотелось плакать. Почему? Быть может, от острого чувства одиночества. От тоски по родине. Потому что сейчас нельзя было погладить руку отца и матери, личико девушки. Потому что где-то там, далеко, на востоке, горели рождественские свечи и благоухали елки. Потому что там искрились бенгальские огни и пахло праздничным карпом. А под елкой были припрятаны рождественские подарки любимых и близких…

Гонзик уронил сапог, но не нагнулся за ним. Он сидел, закрыв глаза, на низкой скамеечке, опираясь о пол ногой в старой портянке и до боли крепко сжав пальцы сплетенных рук. Рядом Кованда — он подпер рукой заросший подбородок и уставился в пол. Каждый из пятидесяти, сидел тихо, боясь Даже легким движением нарушить очарование, этой минуты, хрупкое, как легкая ёлочная игрушка из чешского стекла.

Потом на дворе раздались громкие шаги, кто-то резко открыл дверь соседнего помещения, и пение сразу оборвалось, голоса стихли, мелодия угасла.

— Бартлау, — прошептал Карел, прильнув к щели в деревянной перегородке.

Было слышно, как украинцы испуганно выбегают на улицу, второпях спотыкаясь о порог.

— Он опять бьет их, — сообщил Карел и отошел от перегородки. — Стоит у двери и молча лупит.

Мирек вскочил со скамейки, сжав кулаки, вены у него на шее налились кровью, рот был раскрыт, он словно задыхался.

— Бартлау! — дико выкрикнул он, так что слюна брызнула ему на подбородок. — Перестань, скотина, а то я тебя убью!

Ребята замерли и уставились на Мирека. Тот дрожал всем телом.

Снаружи послышался стук в дверь, мимо окошечка мелькнул Бартлау и, как бомба, ворвался к чехам. В тот же миг Кованда подскочил к двери и захлопнул ее. Помещение погрузилось в полумрак, только потрескивающая печурка бросала на пол розовый круг света.