Оккупация у них в городе? Не думали, не гадали эти простые люди, что немцы могут позариться на их город. Но город был захвачен. Только для того, чтобы занять важный железнодорожный узел и перерезать магистраль, которая отсюда разветвлялась во все стороны.
Люди плакали и ходили как тени. Потом потянулись в соседние деревни, которые остались в границах Чехословакии. Как погребальное шествие на похоронах чешской свободы. Люди везли ручные тележки, детские коляски, узлы, чемоданы. А несли с собой свое отчаяние и слезы.
Потом пришли немцы — стальные шлемы, танки, а в небе страшные стаи самолетов, которые для острастки носились низко над городом.
Прежде всего немцы выгнали евреев. Тех самых евреев, что с незапамятных времен гордились своими симпатиями к Германии. Их выгнали на поляну за городом, туда, где кончалась оккупированная зона. Там они десять дней пробыли под караулом — с одной стороны немецкие, с другой — чешские часовые. Их не пускали ни обратно в город, ни дальше, в убогую урезанную Чехословакию.
Десять дней жили евреи на поляне. Шкафы, столы, стулья, ковры, кровати, тюфяки — все помещалось на голой земле и в канавах. Была середина октября, шли дожди. Люди лежали на постелях, укрывались промокшими одеялами, залезали под столы, потому что негде было укрыться от дождя. В большинстве это были богатые евреи, бедных в городе просто не было. Торговцы кожами, текстилем, вином, велосипедами, владельцы антикварного магазина, скупщики кож. Адвокат Берл взял с собой посеребренную клетку с канарейкой. Канарейка прожила недолго, Берл — тоже. Он умер под мокрыми одеялами на стоявшей в грязи старомодной кровати. Немцы не позволили похоронить его на еврейском кладбище, потому что оно находилось на занятой ими территории. Берла зарыли у дороги, в яме глубиной едва ли в полметра. И ребенок родился на этой поляне, под дождем и мокрыми одеялами. В холоде. Его похоронили в той же яме, что и старого Берла. Только через десять дней евреям, разрешили перейти новую границу республики.
Отец Гонзика был коммунистом. Сам Гонзик мало интересовался политикой, целью жизни для него была музыка. В семнадцать лет он сочинил несколько небольших пьес для квартета, менуэт для фортепьяно и флейты, композиции для маленького оркестра, балетную сюиту «Река» и начал одноактную оперу. Он искал и экспериментировал, считая свои композиции пустяковыми опытами, на которых он только проверяет свою теоретическую подготовку; к себе он был очень строг и взыскателен. Однако музыка заслонила от него события, целиком захватившие его отца. Он был погружен в себя и в музыку. В ней одной для него заключалось все — повседневные радости и печали, юная студенческая любовь, звездная ночь, томление молодой души, разлившаяся река. Если до сердца дошло то, что восприняли чуткое ухо и глаз, значит человек уже понял все, — так казалось Гонзику; сам он больше интересовался формой и красками явлений, чем их внутренней сутью.
Только события накануне мобилизации и мюнхенского диктата резко выбили Гонзика из размеренной колеи узкомузыкальных творческих интересов. Он озирался, как слепец, вдруг увидевший мир таким, каков он есть. Гонзик, совершенно беспомощный в эти дни, крепко прильнул к отцу, который все события видел со своих твердых, ясных партийных позиций и трезво и уверенно смотрел в будущее. С тех пор Гонзик словно зажил новой жизнью: он жадно впитывал новые впечатления и, сопоставляя напряженно развивавшиеся события, с благодарностью принял учение, которому был предан отец. Целиком и безоговорочно признав идеи, казавшиеся ему ясными и точными, как хроматическая гамма, Гонзик, не колеблясь, ушел в подполье вместе с отцом, когда вся их семья после отторжения Пограничья покинула родной город и переехала в столицу. Гонзик весь погрузился в партийную работу, впервые в жизни забыв о музыке. Но он снова вернулся к ней, уже совсем другими путями, проникнутый и вдохновленный иными чаяниями и стремлениями, чем те, что прежде вдохновляли его.