Ребята подожгли бак. У ЗИС-5 бак под сиденьем. Открываешь бак, суешь намоченный в бензине платок, чиркаешь спичкой – и пошло!
Наши реактивные снаряды залетали по деревне! Взрываются! Танки в темноте стреляют трассирующими. Одна трасса прямо надо мной вошла в березу. А мы благополучно смотались.
Хорошо, что в деревне были одни танкисты, да пьяные. От пехоты так просто нам бы не удалось уйти.
До Дубровок мы добежали минут за десять. Я был весь мокрый – прямо из канавы. Шофер полуторки Ионов спрашивает: «А ведро мне вернули?» Он был белобрысый, такой смешливый. Крутил громадные козьи ножки. Все норовил задавить по пути собаку. Я ему запрещал.
После Марьина покатили опять в Вышний Волочек, во временный пункт управления. Обращаюсь к уже знакомому полковнику Рухле: «Товарищ полковник, я хотел бы у Вас узнать, где мой дивизион». Он сказал: «В районе Лихославля», – и показал на карте, как туда проехать окольными дорогами. Туда я и добрался целой колонной часам к одиннадцати утра восемнадцатого октября, подобрав по дороге две наши машины с боеприпасами и санитарную машину с дивизионным врачом Яцевич, которая ехала за нами от Яжелбиц.
Наш дивизион и бригада Ротмистрова отошли с Ленинградского шоссе вбок, на Лихославль, семнадцатого октября. Это был удачный ход. Немцы рассчитывали, что мы будем прорываться через их танки и пехоту на север. А мы нависли над ними. Немцы не могли идти на Торжок, хоть дорога была открыта: мы оставались сзади. В Торжке они бы наделали дел: город был забит армейскими тылами и эшелонами перерезанной Октябрьской дороги.
Существует и другое суждение о том, был ли удачным этот маневр на Лихославль. Командующий фронтом Конев в телеграмме Ватутину требовал:«Ротмистрова за невыполнение боевого приказа и самовольный уход с поля боя с бригадой арестовать и предать суду военного трибунала».
В Лихославле мы были недолго. Девятнадцатого октября, обойдя Марьино слева, подошла сто тридцать третья стрелковая дивизия. Прудников был как раз из нее. Наш дивизион переподчинили дивизии. Она пошла на Калинин, обходя его слева, и в Шаблино, близ впадения Тверцы в Волгу, ухватилась за край города. Немцы тут же втянули свои части в город, и их танки ушли из Марьино.
В Лихославле мне пришлось писать объяснительную о боеприпасах, подорванных в Марьине. Там же я купил на перчаточной фабрике кипу белых перчаток. Дивизиону хватило их на всю зиму.
В Лихославле грязь была страшная. Мои ребята добыли где-то мотоцикл СМЗ. Я на нем джигитовал. Всего-то было двадцать лет. По грязи занесло, и я полетел в самую жижу. Встаю, а рядом останавливается зеленая «эмка». Из нее вылезает Ротмистров. Я стою по щиколотку в луже, весь обляпанный. Положение – глупее не придумаешь! Снимаю с себя ротмистровский маузер, из которого стрелял в Медном борова: «Товарищ полковник, возьмите: это ваш». Он сказал: «А вы, лейтенант, оказались тогда у Ватутина правы. Немцы не пошли дальше Марьина. Оставьте маузер себе на память».
Между прочим, прекрасное это оружие. Один раз стрелял я из этого маузера очень хорошо. Но это уже было на Волховском фронте, и это – другая история…
После войны, после истфака МГУ и многих других историй работал я в издательстве «Наука». Выпускал книгу Ивана Степановича Конева «Записки командующего фронтом. 1943—1944". Приехал к нам Иван Степанович. Директор вызвал главного редактора, другое начальство и меня – редактора книги. Иван Степанович сидит у одного торца стола, я – у другого. Он в упор меня рассматривает. Так, что я чувствую себя неловко. Встали. Иван Степанович смотрит на меня. Я ему говорю:
– Иван Степанович, я с Вами был семнадцатого октября под Калинином.
– Слушай, я ведь тебя помню. Ты ходил в лыжной вязаной шапочке.
Меня поразила его память. Столько прошло, и я стал совершенно иной.
Работали над книгой. Как-то я с ним заспорил:
– Я ведь сам там был…
– Ну, раз сам был – другое дело.
Его адъютанты побелели со страху. Один из них, полковник Молодых, говорит мне потом: «Как ты можешь спорить с ним…»
Иван Степанович относился ко мне очень хорошо. Раз я уходил от него с Грановского. Он подает мне пальто: «Слушай, у тебя есть хорошие перчатки? Возьми мои меховые…». Увидав, что я подкашливаю, принес «боржоми»: «Ты пей боржомчик, пей».
У него дочь тоже работала в издательстве. Он шутил:
– У тебя в моем доме есть очень хороший адвокат.
– Кто же?
– Моя дочь. Она мне говорит про тебя: «Ты его слушай, он лучше знает».
Когда книга вышла, я привез ему сто экземпляров в Барвиху.
– Посиди, пока я буду подписывать.
Я сел, смотрю, он пишет: «Л. И. Брежневу на память. Конев».
– Ну, а тебе я подпишу несколько иначе.
Игорь Сергеевич достает с полки книгу Конева. Дарственная надпись., Крупный и отчетливый, чуть уже дрожащий почерк какой ставила сельская дореволюционная школа своим ученикам, ставшими потом полковниками, генералами, маршалами:
«Ветерану Велик. От. войны Игорю Сергеевичу Косову.
На добрую память о героических днях войны и сражений на Калининском фронте. Благодарю Вас за мужество и стойкость, проявленные в боях в самые трудные дни войны. Очень признателен за внимание в издании данной книги.
С глубоким уважением,
И. Конев.
18.5.72.»
Иван Степанович сказал как-то нашему главному редактору: «У меня спрашивают, как мы удержались в сорок первом? Сам не знаю, – отвечаю я».
Игорь Сергеевич заметно устал. Речь стала заторможенней, сюжеты извилистее…
… У немцев сродни Коневу был Клюге… У военного человека должно быть чувство – доводить до конца.
Вот, под Мукденом Куропаткин принимал четыре решения. Если бы любое из них довести до конца – была бы победа. А он решения менял – и победили японцы. Куропаткин задолго до русско-японской войны был начштаба у Скобелева. Тот говорил: «Я очень люблю этого человека. Умен и смел, но у него – душа писаря». А самому Куропаткину Скобелев говаривал такое: «Ты будешь хорош на вторые роли, если будешь на первой – разразится катастрофа».
Об этом хорошо сказал Тухачевский: «Ответственность жжет мозг». Вот кто должен был быть нашим Верховным Главнокомандующим…
Под Калинином мы были до начала нашего декабрьского наступления. Шли какие-то невнятные уличные бои на его окраинах.
Вспоминаются отдельные эпизоды.
Однажды я влетел в недостроенный дом. За мной вскакивает немец. Я выстрелил в него из 11-миллиметрового американского кольта, который только что выменял за три литра водки. Глянул я на того немца – смотреть страшно.
– Берите, – говорю, – ребята, свой кольт, как-нибудь обойдусь.
Другой раз стоим у стены с нашим солдатом сибиряком. У него винтовка на локте, крутит цигарку. Только послюнил и скрутил – из-за угла немец. Сибиряк, как-то очень ладно, спокойно и быстро переложил цигарку в левую руку и ударил немца прикладом по голове. У того даже каска лопнула.
Наши каски были лучше. Комполка Гражданкин всем велел носить каски. Пришлось, хоть я это страшно не любил. Но раз я чуть высунулся из окопа – мне по каске ударила пуля. Показалось, голову оторвало. А на каске – только вмятина.
Уже много после смерти Игоря Сергеевича мне попал в руки «Огонек» № 51 за 1997 год. Статья «Уголок Дурова» журналистки Ольги Луньковой… В этом очерке известный российский актер рассказывает о собрании своих редкостей: прялка, кадушка, деловая папка Адольфа Гитлера, галстук из платья Евы Браун, пряжка немецкого солдатского ремня с «GOTT MIT UNS», немецкие офицерские погоны… Среди прочего – советская и немецкая каски. Цитата самого Льва Дурова: «Советские каски – полубутафория, картонкой голову прикрыть, они не от чего не спасали, разве что от комьев земли».