– Рус, рус! Комм!
Я уже стал понимать разговорный немецкий. Слышу, этот немец говорит второму:
– Здесь русский.
Тот отвечает:
– Давай его сюда.
Подняли брезент. Я сижу за колесом, как заяц.
– Комм!
Пришлось подняться. Я ехал сначала в угольном вагоне, потом ночь пролежал в трубе – вид был ужасный.
Повели меня на другую от вокзала сторону, направо от эшелона, к одноэтажному зданию вроде какой-то канцелярии. Там сидели две молодые, расфуфыренные девки. Они так и бросились мне в глаза по моей тогдашней молодости. Немцы посоветовались и заперли меня в полуподвал этого здания.
Полуподвал был завален ворохами бумаг. Я сел на бумагу, стал засыпать: две ночи перед этим не спал. Но слышу, подо мной что-то шуршит, ворочается. Пригляделся – вдоль стен шмыгают громадные крысы. Перепугался: останешься на ночь – сожрут. Долго бил ногами в дверь – никто не открывает.
Часа через два дверь открывается, пришли две прежних девки, четыре новых и с ними мужики. Разглядывали меня минут пятнадцать. Посмеялись и захлопнули дверь. Я опять без толку стучал в нее. То стою около нее, то присяду на корточки. Боюсь, как бы крыса не схватила за задницу.
Потом дверь открывается. Входит немец с винтовкой, командует: «Комм!» Повел через весь город и сдал в городскую тюрьму. Здесь меня заставили раздеться и препроводили в ванную. Чистейшая, кафель сияет. Показали, что надо вымыться под душем. Мыла не дали. Помылся теплой водой. Взамен своей одежды выдали тюремную, полосатую, тапочки, шапочку. Посадили в камеру 2х4 метра, койка, застеленная чистой простыней, столик, приделанный к стене. Присел не без робости сбочку на койку, думаю: «Жить можно». Принесли ужин: несладкий желудевый кофе и тончайший ломтик хлеба с повидлом. Подумалось: «Этак протянешь ноги», – и я лег в эту чистую постель.
Утром опять принесли кофе и граммов сто хлеба двумя тоненькими скибками с прослойкой повидла. Но культурно – на тарелочке. Часа через полтора меня вызвали в ту же приемную комнату, велели переодеться в свое, вернули котомку с моим хлебом и опять повели через весь город.
Сняв с эшелона, меня поместили в городскую тюрьму, видимо, до выяснения личности, а в городской тюрьме обслуживание шло по другому разряду. Тогда при побегах нас даже не допрашивали, если ловили. Определяли по номеру на одежде – кого поймали и отправляли дальше в соответствии с инструкцией. У немцев все регламентировано, и порядок соблюдается во всем.
А теперь меня, вероятно, уже определенного по категории военнопленных, привели в сапожную мастерскую. Там работало семь душ нашего брата. Вид у ребят справный, сытый. Налили мне хорошей баланды литра три в кастрюльке, густой, вкусной. Хороший кусок хлеба. Переночевал вместе с ними. Все жили в одной комнате, у каждого койка, тумбочка.
Утром приходит их бригадир, то ли Жора, то ли Гоша, низенький с усами. Набросился на меня:
– Сопляк! Бегать не умеешь, а тут из-за тебя…!
Я озлился, схватил табуретку и фуганул в него. Он выскочил в дверь, табуретка – по двери и рассыпалась. Набежали ребята, стали успокаивать:
– Брось ты с ним связываться.
Жаловался ли на меня тот Жора-Гоша – не знаю, только часа через три за мной заявился конвоир и повез куда-то на поезде.
Поезд шел изгибом по возвышенной гряде. Внизу лежал совершенно разбитый город.
– Что это за город? – спросил я у конвоира.
– Вупперталь, – ответил он.
Привез меня немец в Литмат, штрафной лагерь особо строгого режима. Остаться у сапожников надежды не было. К ним меня, скорее всего, привозили пересидеть между тюрьмой и штрафным лагерем. Наказать за побег должны были непременно.
Литмат был небольшим лагерем, человек на семьдесят-семьдесят пять. Строгость сразу почувствовалась по поведению немецкой охраны и переводчиков.
В бараке мне ребята говорят:
– Попал ты в яму, откуда костей не унесешь. Отсюда живыми не уходят.
– А что тут делаете?
– Работаем на каменоломнях.
– Ну и как?
– Сам увидишь – как…
На этих каменоломнях добывали известняк и здесь же, на заводе, пережигали в негашеную известь. Ломали камень в трех карьерах, «Патернона», «Мария» и «Белле». Каждый карьер был, как стакан диаметром метров в пятьдесят и вертикальными стенками высотой под сотню метров. К каждому карьеру шел подземный тоннель с узкоколейкой. Паровозик-кукушка вывозил составы вагонеток с камнем на поверхность, к заводу.
Стену забуривали электробурами немцы-взрывники. Шпуры заделывали метра по три длиной. После взрыва стена осыпалась, вставала белая пыль. Если по верху карьера камень не обрушивался, взрывники добуривали, спускаясь сверху на канатах.
На дне карьера узкоколейка ветвилась, ветки подходили под стену с шагом метров в пятнадцать-двадцать. Сюда подгонялись вагонетки, в них мы должны были грузить камень. В карьере работало человек по двадцать-двадцать пять. Каждый на своем месте, у конца своей ветки.
Я попал в команду карьера «Белле». Утром команду вели на работу два охранника, сквозь городишко, по проезжей части шоссе. Норма была – погрузить десять вагонеток до обеда, с восьми до двенадцати, и после обеда, с часу до пяти, – еще десять.
Нагрузил вагонетку доверху, снял с тормоза, толкнул – и вагонетка сама катится под малый уклон в середину карьера, где формируется составчик для кукушки. Пригоняешь с запасной ветки пустую вагонетку, ставишь на тормоз и снова…
Выработку считал немец-нестроевик Вилли. При входе в тоннель для него стояла будка. Он видит, что от моего, пятого, номера пошла вагонетка, и ставит в ведомости палочку. Вилли был туберкулезник, в годах, примерно лет пятидесяти. Ко мне относился с симпатией, может быть, потому, что я немного понимал по-немецки и мог при случае переводить. Потом, уже после карцера, он подкидывал мне то картошки, то хлеба. Сделает вид, что считает вагонетки, и незаметно подбросит еды. Говорил мне: «Ich bin kommunist».
Работа была тяжелая. Два-три дня после подрыва на погрузку шли куски полегче. Пока я был физически крепкий, в вагонетку, на высоту примерно метр двадцать, я мог поднимать камни пуда в три весом. Десяток таких камней – и вагонетка готова. Когда мелочевка кончалась, крупные глыбы надо разбивать кувалдой. Ее звали «гаммой», и весила она килограммов восемь. Чтобы работать с «гаммой», нужны были и сила, и искусство. Если правильно найдешь точку удара по плоскости, глыба рассыпается, как сахар. Если не повезет, глыба крошится с поверхности, оббивается в шар. В бараке, то и дело слышишь, жалуются: «Попались две глыбы – до обеда ничего не мог сделать».
Проработал так с месяц. Стал чувствовать, что с каждым днем теряю силы. Кормежка была, как везде, скуднейшая: утром в бараке – суррогатное кофе, сто граммов хлеба, двадцать маргарина. Обед привозили на кукушке в карьер – сто хлеба и баланда из полупрелой картошки со свекольными листьями, чуть плавает пшена. В баланде песок, особенно со дна. Вечером – хлеб, похлебка, немного макарон. Хлеба за день – триста граммов, пополам с опилками. Все в кишках спекается в древесную массу. Сходить по нужде – мучение. На шахте кормили так же, но работа была легче.
Думаю, надо бежать. Иначе – все! Стал обдумывать побег.
Тем временем, я подружился с лагерным врачом. Его звали Володя Сазонов. Он был москвич. Я единственный в лагере играл в шахматы. Володя вечерами приходил ко мне в барак играть. Как-то сидим мы с ним, играем, а он говорит: «Отсюда никто не уходил, никуда не брали, никто не убежал».
Володя заведовал лагерной санчастью. В санчасти лечили, при температуре освобождали от работы, но питание оставалось лагерным. Кроме русских пленных, на заводе работали расконвоированные заключенные – итальянцы, французы, голландцы. Те получали продовольственные посылки от Международного Красного креста. Мы не получали ничего. За неделю в санчасти умирали один-два человека. Мертвецов заворачивали в красно-коричневую плотную бумагу и уносили в этом пакете. Контингент лагеря пополняли штрафниками – вроде меня.