Мы начали наступать на немецкий плацдарм. Но у них тут оказались дивизии СС «Райх», «Герман Геринг», «Мертвая Голова» и венгерская кавалерийская дивизия. И они нам вмазали! Контратаковали так, что я видел немцев рядом с собой, метрах в ста. Я бросил к черту свой НП и уходил, унося стереотрубы и приборы. Немцы прихватили нас на ровном месте, некуда было скрыться. За нами шли немецкие цепи, здоровенные жлобы из дивизии «Герман Геринг». Их артиллерия вела вал впереди пехоты. Глохнешь, забивает уши, удушающий дым от тротила…
Вместе с нами был капитан Варенко, командир 3-го дивизиона из нашей 16-й бригады. Ему осколком сзади, под лопатку, пробило грудную клетку. Я его волок с полкилометра. Пока нес спина к спине, ему в ногу попала пуля. Он меня этим спас. Принес – он уже мертвый. Можно сказать, умер на моей спине.
Женьку Шамзона ранило четырьмя осколками. Он был здоровый, как бык, шел сам.
Варенко был очень остроумный и талантливый человек. Отлично рисовал. Еще под Казимежем сидим мы как-то на груде камней. Варенко набросал мой портрет.
– Нарисуй и меня, – пристал к нему А. А. Косов, Косов большой, в отличие от меня – Косова маленького. Варенко стал рисовать. Я взглянул: свинья в майорских погонах. Захохотал и ссыпался с камней вниз. Комбриг Петр Иванович Вальченко заметил мне:
– Ты что – голову сломаешь.
Я ему шепчу тихонько:
– Посмотрите, что Варенко рисует, только сами не сломайте голову.
Комбриг полез на камни, рассмеялся и сам загремел с этих камней.
За полчаса до смерти Варенко показывал мне свой препотешный ребус.
Вообще, на войне сам не знаешь, почему остался жив. Тут же, на Висле, выхожу я из блиндажа. И совсем рядом в траншею… Траншею!!! – немецкий двухсотдесятимиллиметровый. Меня подняло, шваркнуло об дверь и забило обратно в блиндаж.
Две недели не слышал, не говорил. Ходил с блокнотом. Наш врач, Петя Волков, пьянь страшная, пишет: «Тебе надо выпить». Надрались мы с ним так, что я ночью бродил по лесу, не мог найти палатку. Почему-то вылез на дорогу. Там на меня наскочил командир бригады Вальченко. Рассвирепел страшно. Привел в дивизион, всех раздраконил, велел за мной следить. Могли пристрелить свои же часовые: ведь я ничего не слышал. А комбриг меня любил.
Так немцев здесь мы и не сбили. Сил не хватило. Роты были обескровлены.
– Смысл? Какой смысл – было приказано…
А в октябре нас направили еще севернее, на Наревский плацдарм, к самой любимой нашей армии Батова. Этот плацдарм был на той стороне Вислы. Немцы пытались сбить нас в Вислу. Мы оборонялись. Было очень тяжело. Немцы бросили много танков.
Они начинали с артподготовки, потом шли танки. Моей задачей было ставит заградогонь. У меня там был шикарный НП, с которого все прекрасно проглядывалось.
Приходит ко мне авиационный полковник, командир авиационной штурмовой дивизии:
– Капитан, пусти меня к себе. У меня ведь нет солдат, как у тебя, рыть окопы некому.
– Пожалуйста, – говорю.
Получилось очень хорошо. Я накрываю огнем танки. Он видит, что я делаю, и добивает авиацией остатки. Над полем всегда висело десять-двенадцать, а то и больше штурмовиков в группах. Они выстраиваются пеленгом, заходят на танки… Видишь, как они сыпят, сыпят, буквально засыпают танки ПАБами – противотанковыми авиационными бомбами. Каждый штурмовик – по 600 килограммов полутора-двухкилограммовых кумулятивных бомб. А потом заходят снова и добивают из пушек. Штурмовики – это страшная вещь! Стоит танк – целый, а сверху дырка, и внутри все выгорело.
У меня был приятель, Павлик Ферапонтов, командир эскадрильи штурмовиков. Он говорил, что летчик переживает в среднем пять самолетов. Павлик садился и на мелколесье. Говорил, когда начинают ломаться деревья, надо бросать управление и упираться в приборную доску, «чтобы не испортить благородный профиль».
Он вывел раз группу на населенный пункт. «Эрликоны», скорострельные зенитки, бьют так – сил нет. Зашел, сбросил бомбы, попал на церковь. Слышит по переговорному: «Ах, батюшки!» – стрелок ахнул, молоденький мальчишка, верующий. А вокруг – такой ералаш! Отлетели, Павлик спрашивает:
– Ты это чего?
– Так по церкви…
Штурмовики крутились под траекториями снарядов. Я раз видел, как 152-миллиметровый снаряд взорвался на крыле штурмовика.
На этом Наревском плацдарме нам здорово досталось. Немецкие танки проскакивали поверху. Тут, если дождешься пехоты, все, кто в траншее, – погиб. Начинаешь отходить. Я со своей командой: пятнадцать разведчиков, шесть связистов, четыре радиста. Они все следят за мной, команда не рассыпается. Если надо – отстреливаются. Хлопцы удивительно дисциплинированы в этот момент, как в окружении. Что кому ни скажи, сразу выполняет, морды недовольной не сделает.
Когда прижмут к реке – народ звереет. Никто уже ничего не боится. А немцы – выдохлись. Им бы надо перекурить, а времени нет. Офицеры и сами уже отключаются.
А у нас у самой воды всегда находится офицер, который поднимает в контратаку. Все рванут за ним, и, совершенно непонятно, – немцы бегут. Бегут до своих траншей, отстреливаются…
Интересна эта психология атаки – контратаки. И у немцев, и у нас – то же самое.
Сбивали нас к реке раз по семь в день. Все перемешано. Орудия прямой наводки бьют. И грязь страшенная! На сапогах пуды.
Бои на Наревском плацдарме шли несколько недель. Жуткие бои. После все вернулось в исходное положение. Битые танки на поле – и наши, и немецкие. Помню спуск к реке. У нашей «тридцатьчетверки» разворотило весь перед. Катки отлетели. Рядом лежал могучий обгоревший танкист. И вокруг, метрах на четырехстах, штук пятнадцать наших танков. От 1-го Донского танкового корпуса ничего не осталось. Его растрепали в дым. По всему плацдарму торчали сгоревшие «тридцатьчетверки».
Сравнивая немецкие танковые дивизии Курской дуги и Наревского плацдарма, видишь две большие разницы, как говорят в Одессе. На Курской – дивизии были на сто процентов укомплектованы, здесь – не было комплекта. И были уже не те экипажи, совсем без прежней настойчивости.
Правда, мучили нас немецкие самоходки «фердинанды». Очень удачная у них и у «тигров» была 88-миллиметровая пушка, переделанная из зенитки.
На Наревском плацдарме меня ранило. К этому времени немцы уже выдохлись. Утречко было чудное. Я пристреливал репера для переноса огня. У меня был шикарный 10-кратный «цейс». Вообще-то от бинокля очень устаешь, но у меня накопился уже такой опыт, что я поднимал бинокль в момент разрыва и смотрел сразу в точку, куда падал мой снаряд. При любой артподготовке я слышал свой снаряд и даже промах влево-вправо определял по звуку.
Так вот, поднял я бинокль, и тут по шее у меня поползла букашка. Я отнял руку от бинокля и ее – хлоп. В этот момент в бинокль ударил осколок и перерубил его. Разрыва я не слыхал. Мне повезло: если бы не отнял руку – отрубило бы пальцы, если бы не бинокль – со святыми упокой.
На миг потерял сознание. Очнулся – все красное. Мне разбило лоб, переносицу, под глазом. Это место, оказывается, очень кровяное.
Меня отвезли в госпиталь, зашили. Госпиталь был в Вышкуве, в имении Соловьева, бывшего царского посла в Испании. Поляки имение конфисковали, так как Соловьев остался в Советской России, работал в Наркоминделе. Роскошный дворец в три этажа. Шикарные панно. Там я лежал с месяц.
Потом бригада должна была уйти, и комбриг Вальченко забрал меня из госпиталя. Сказал мне:
– Ты больной. Живи здесь.
Дал мне две комнатки при штабе бригады. Но ко мне повадилась штабная молодежь. Тогда Вальченко рассудил так: «Раз ты так веселишься, поезжай в свой дивизион».