Выбрать главу

Когда одна идея выталкивает на поверхность другую, мы говорим, что происходит их ассоциация, а кое-кто — и таких немало — и вовсе склонен думать, будто и весь мыслительный процесс протекает благодаря этому вот последовательному стимулированию, по большей части бессознательному, иногда — не очень-то, иногда повинующемуся принуждению, иногда — притворяющемуся, будто достаточно придать мысли обратный смысл, чтобы она стала отличаться от исходной — короче говоря, как ни многочисленны и разнообразны эти отношения, все они связаны между собой чем-то таким, что, объединив их, делает частью того, что с наукообразным занудством может быть названо «производством и реализацией мысли», и поэтому человек прежде всего — промышленно-торговый комплекс: сначала он — производитель, затем — мелкий торговец и, наконец, — потребитель, хотя, впрочем, эта очередность тасуется и выстраивается по-иному: и, стало быть, ведя речь об идеях, а не об идеалах, мы вправе с полным основанием назвать их компаньонами, вкладчиками коммандитного товарищества, членами кооператива, но только не пайщиками акционерного общества, иначе именуемого анонимным, ибо что-что, а имя есть у каждого из нас, а потому ответственность не может быть ограниченной. Связь между этой экономической заумью и совершаемой Рикардо Рейсом прогулкой — мы, впрочем, предупредили, что она носит весьма познавательный характер — выявится и обнаружится в самом скором времени, как только он подойдет к дверям здания, где в бывшем монастыре св. Петра Алкантарского помещается ныне приют для сироток, пестуемых с помощью вышеупомянутого орудия педагогики, и обратит внимание на мозаичное изображение св. Франциска Ассизского: этот il poverello, что в вольном переводе с итальянского означает — «беднячок», в исступлении религиозного восторга пав на колени, принимает стигмы, по незамысловатой трактовке художника, спускающиеся к нему на пяти тугих, как струны, струях крови, бьющих сверху, из пяти язв распятого Христа, который висит в воздухе как звезда или бумажный змей, запущенный сельскими ребятишками откуда-нибудь оттуда, где пространство еще свободно и где еще жива память о временах, когда люди умели летать. Ухватясь за эти струны, тянущиеся к пронзенным гвоздями рукам и ногам, к пробитому копьем боку, св. Франциск удерживает Иисуса Христа, не давая ему скрыться в безвоздушных горних высях, куда зовет своего сына отец: Давай, давай, минул твой срок быть человеком, и от напряженных уси лий лицо святого, не теряя святости, искажено и сморщено, а губы шепчут не слова молитвы, как полагают иные, а: Не пущу, не пущу — и благодаря этим событиям, давно случившимся, но лишь сейчас проявившимся, станет ясно, сколь срочно и спешно следует разорвать в клочки или иным способом заставить исчезнуть прежнюю теологию и создать теологию новую, во всем противоположную старой, и вот, значит, что это такое, ассоциативное-то мышление: совсем недавно, глядя на римские бюсты, вознесенные над городом, думал Рикардо Рейс о ведре на Бельведере, а теперь, стоя у дверей старинного монастыря, находящегося-то не в Виттенберге ведь — в Лиссабоне, понимает он, почему некий жест, весьма распространенный в португальском простонародье и совершенно недопустимый в приличном обществе, как-то связался с именем Франциска Ассизского: именно так — резким ударом левой руки по согнутой в локте, сжатой в кулак и слегка покачиваемой правой — ответил взъярившийся святой на предложение Господа Бога взять его на свою звезду. Не сомневаюсь, что в избытке будет скептиков и консерваторов, готовых оспорить это предположение, да это и неудивительно — не такова ли судьба всех новых идей, особенно тех, что возникли по ассоциации?

Рикардо Рейс перебирает в памяти обрывки давних, лет двадцать тому назад написанных стихов, как время летит: Бог печальный, нуждаюсь в тебе, ибо подобный тебе мне неведом, Ты — не больше всех прочих богов, но их и не меньше, Я к тебе не питаю ни злобы, ни даже презренья, Но берегись, не захватывай то, что другим принадлежно по праву, вот что, проходя по улице Дона Педро V бормочет он, словно опознавая кости ископаемых животных или останки исчезнувших цивилизаций, и вот настает минута, когда его охватывают сомнения — а в самом ли деле больше смысла в завершенных одах, нежели в этой охапке разрозненных клочков, которые еще сохраняют связность, хоть уже непоправимо тронуты тленом, обращаются в труху отсутствием того, что было прежде и что придет потом, и не обретают ли они, сами себе противореча, сами себя калеча, иной смысл и исчерпывающую определенность, присущую поставленному в начале книги эпиграфу? Он спрашивает, можно ли определить ту деталь, которая на манер крючка или штифта скрепляет и сводит воедино разное и противоположное — вот взять хоть того святого, который целым и невредимым взобрался на гору, а с горы спустился весь в крови, точившейся из пяти источников, и будем надеяться, что к вечеру ему удалось свернуть струны и добраться до дому, и, должно быть, он чувствовал усталость, как после тяжкой работы, и нес под мышкой бумажного змея, который был на волосок от гибели, а заснул, положив его к изголовью — сегодня победил, а завтра, может, и проиграет. Пытаться объединить чем-то одним такие разные разности — столь же глупо, как пытаться ведром вычерпать море, и дело тут не в том, что эта задача невыполнима — отчего же? хватило бы только времени да сил — а в том, что сначала надо отыскать на земле подходящего размера яму для этого нового моря, а вот это вряд ли удастся — морей много, а земли мало.

А Рикардо Рейс сумел отвлечься от раздумий над вопросом, который сам же себе и задал, оказавшись на площади Рио-де-Жанейро — прежде она называлась площадью Принсипе Реал и, как знать, может, когда-нибудь и снова будет так называться, опять же: поживем — увидим. Стояла бы жара — как славно бы укрыться под сенью этих деревьев — вязов, кленов, кедров, у которых такая широкая, такая раскидистая крона, сулящая прохладу, не следует, однако, полагать, будто этот поэт и врач так уж осведомлен в ботанике — надо же кому-то восполнить пробелы в познаниях и в памяти человека, шестнадцать лет проведшего среди иной, куда более барочной, тропической флоры. Но нет, погода не способствует отрадным отдохновениям, присущим летней поре — сейчас градусов десять, не больше, и скамейки в саду мокры. Рикардо Рейс зябко запахивает плащ, сворачивает на другую аллею и возвращается: он решил пройти по улице Секуло, сам не зная, что его подвигло на это решение, ибо место пустынно и уныло — несколько старинных палаццо рядом с низенькими домиками бедноты: что ж, по крайней мере, в прежние времена знатные люди не отличались чрезмерной щепетильностью и не гнушались соседства плебеев — нам с вами не позавидуешь: если так и дальше пойдет, мы еще увидим кварталы-«эксклюзив», сплошь состоящие из особняков, населенные промышленной и финансовой буржуазией, вытеснившей и проглотившей последних аристократов, с собственными гаражами, с садами соответствующего размера, со сторожевыми псами, яростно облаивающими прохожего — даже и собак коснутся перемены, ибо в прошедшие времена исправно драли они и богатого, и бедного. И идет Рикардо Рейс вниз по улице, никуда не торопясь, опираясь на сложенный зонтик как на трость, ударяя его кончиком по плитам тротуара в лад стуку подошвы — и звук получается очень четкий, отчетливый и ясный, но не гулкий, а какой-то жидкий, не в смысле «слабый», а в смысле «влажный» — сказали бы мы, если б не боялись, что это прозвучит нелепо, но все же скажем, что встреча стали и известняка производит звук влажный — или кажущийся таковым, и эти ребяческие размышления отвлекают его от собственных шагов, как вдруг он замечает, что словно бы с той минуты, когда он покинул отель, не встретилось ему ни единой живой души, в чем готов присягнуть, если приведут его к присяге, поклясться, как говорится, в здравом уме и так далее, что дошел вот до этого места и никого не встретил: Любезнейший, да как же такое может быть, город-то не маленький, куда же люди-то подевались? Но с подсказки здравого смысла, вместилища знания, которое тот же самый здравый смысл считает истинным и несомненным, он знает, что это — не так, что и по дороге сюда встречались ему люди, да и сейчас, на этой улице — тихой, где почти нет магазинов, а есть лишь несколько мастерских — проходят они, причем все — в одну сторону, вниз, и люди все по виду принадлежат к беднякам, некоторые вообще больше похожи на нищих, идут целыми семьями, ведут шаркающих шамкающих стариков, тащат за руку детей, крича им: Шевелись, а то не хватит! Трудно судить, что имели в виду эти матери, но ненадолго хватило тишины и покоя на этой вмиг преобразившейся улочке: мужчины пыжатся, изображая значительность, подобающую всякому главе семьи, и делают вид, будто вперед их влечет некая иная цель, нежели та, которую они преследуют на самом деле — и все дружно, один за другим, сворачивают в первый же проулок, где стоит дворец с пальмами — просто-таки Счастливая Аравия — во внутреннем дворике: эти средневековые улочки не утратили и по сей день своей прелести и таят приятные неожиданности, не то что нынешние городские, словно по линейке прочерченные магистрали, где все на виду, как будто человек способен довольствоваться видом. Перед Рикардо Рейсом, занимая все пространство, распространяясь во все стороны сразу, чернеет толпа, одновременно терпеливая и взбудораженная, и по морю голов прокатывается время от времени зыбь или рябь, словно по воде или по пшеничному полю под ветром. Рикардо Рейс подходит ближе: Позвольте, а стоящий впереди движением головы и плеч в позволении отказывает, оборачивается, готовясь сказать что-то вроде: Куда прешь, больно долго дрыхнешь, но видит приличного господина в светлом плаще, из-под которого выглядывают белая рубашка и галстук, и этого достаточно, чтобы посторониться, дать дорогу и, не ограничиваясь этим, потыкать кулаком в спину переднего: Слышь, пусти-ка, а тот делает то же самое, и вот мы видим, как серая шляпа Рикардо Рейса плывет в этом множестве плавно и легко, точно лебедь Лоэнгрина по внезапно смирившимся водам Черного моря, хотя продвижение и требует известного времени, ибо народу — тьма, не говоря уж о том, что, чем ближе к середине, тем трудней становится прокладывать себе путь и не потому, что люди подвигаются неохотно, а просто потому, что они стиснуты до такой степени, что подвигаться им некуда. Что же это такое? — спрашивает себя Рикардо Рейс, но вслух повторить вопрос не решается, полагая, что там, где по всем известной причине собралось такое множество народу, это прозвучит бестактно, неучтиво, неуместно — люди могут обидеться, никогда ведь не знаешь наверное, на что отзовется их чувствительность, да и откуда взяться такой уверенности, если даже собственная наша чувствительность, которую мы вроде бы познали, ведет себя совершенно непредсказуемым образом и всякий раз — по-разному? Рикардо Рейс достиг середины улицы и оказался перед входом в высокий дом, где помещается газета «Секуло», крупное общенациональное издание, здесь народу не меньше, но места больше, и дышится легче, и только сейчас заметил Рикардо Рейс, что все это время задерживал дыхание, чтобы не ощущать скверного запаха — а иные еще смеют утверждать, что зловоние исходит от чернокожих, да как бы не так: от чернокожего пахнет диким зверем, а от этой толпы несет смешанным смрадом лука, чеснока, застарелого и перегорелого пота, заношенной одежды, немытого тела, которое подвергается воздействию воды и мыла лишь когда предстоит сходить к врачу — даже не слишком нежная слизистая едва ли выдержит подобное испытание. У дверей стоят двое полицейских, двое других сдерживают натиск, и вот к одному из них обращается Рикардо Рейс с вопросом: Что это за столпотворение, сержант? и представитель власти, с первого взгляда определив, что спрашивающего занесло сюда случайно, вежливо отвечает: «Секуло» проводит благотворительную акцию. Но почему столько народу? Обычное дело, уважаемый, всегда собирается больше тысячи человек. Все — бедняки? Все как на подбор — голь и рвань. Сколько же их? Да тут еще не все. Да, разумеется, но когда они вот так, вместе, это поражает воображение. А я привык уже. И что же им предстоит получить? Каждому — по десять эскудо. Десять? Десять, а детишкам еще всякие там игрушки, кое-какие теплые вещи, книжки. В целях просвещения, стало быть. Именно так, в целях просвещения. Десять эскудо — это не очень много. Лучше, чем ничего. Вот это верно. Некоторые, знаете ли, целый год ждут таких вот раздач, многие и живут от одной до другой, невесть чем перебиваются, плохо, когда они являются куда им не положено — в другой, так сказать, приход, на чужую делянку, в соседний квартал, а местные их туда не пускают, бедняк бедняка видит издалека и близко не подпустит. Печально. Может, и печально, зато правильно, на чужой каравай, как говорится, сами знаете. Ну, благодарю вас за исчерпывающие сведения. К вашим услугам, сеньор, вот тут пройдите, вам удобней будет, — и, промолвив это, полицейский делает три шага вперед, растопырив руки, словно собрался загонять кур на насест: А ну, не напирай, осади, пока не попало, и убедительные речи вразумляют толпу, женщины по своему обыкновению что-то бормочут, мужчины делают вид, будто к ним эти увещевания не относятся, дети думают про обещанные игрушки — что достанется на этот раз? мячик? машинка? целлулоидный пупс? а вдруг дадут рубашку или книжку с картинками? Рикардо Рейс поднялся по Калсада-дос-Каэтанос и оттуда смог оглядеть толпу с птичьего полета, если, конечно, не слишком высоко летает эта неведомая птица: да, больше тысячи, полицейский не ошибся в подсчетах, сколь обильна земля наша бедностью, Бог даст, вовек не иссякнет в ней милосердие для того, чтобы не оскудела она нищетой: люди в платках и шалях, в штопаных-перештопаных обносках с разномастными заплатами, в веревочных сандалиях-альпаргатах, а многие — босиком, и, как ни богата колористическая гамма, все это сливается в одно буровато-черное, как зловонный ил, пятно вроде того, каким покрыта была после наводнения Каиш-до-Содре. И так вот стоят они по много часов — а кое-кто явился сюда на заре — и еще простоят немало, ожидая, когда же придет их черед, переминаются с ноги на ногу, матери держат на руках детишек, а грудных тут же и кормят, отцы же ведут друг с другом разговоры, приличествующие мужчинам, пошатываются, пускают слюни молчаливые и угрюмые старики, к которым лишь в этот день ближние их не обращают милосердных пожеланий сдохнуть поскорее, опасаясь, что так не ко времени сбудутся они. Лихорадочно воспалены глаза, кашель бьет, и, выныривая из кармана, помогает бутылочка скоротать время и согреться. Если снова пойдет дождь, все вымокнут до нитки, но с места не сойдут.