не причинит ему то, что время от времени придется ему спускаться с заоблачных высот, на которых привык он пребывать, спускаться, дабы посмотреть, как вырабатывается общественное мнение, как мнет оно общество, ибо расхожими понятиями, а никак не воззрениями Цицерона или Спинозы, живет народ в повседневности своей. И тем более, тем гораздо более, что имеется у нас рекомендация Коимбры, настоятельный совет: Прочтите «Заговор», мой друг, там содержатся здравые мысли, а плодотворная доктрина с лихвой окупает огрехи языка и слабости композиции, а Коимбра плохого не посоветует, этот город всем городам профессор, там плюнешь — в бакалавра попадешь. На следующий же день Рикардо Рейс приобрел упомянутую книжицу, принес ее в отель и развернул покупку лишь в номере, где никто не мог его над ней увидеть, но заметим, что не всякая тайная и скрытная деятельность заслуживает названия «подпольной»: порою она проистекает всего лишь от того, что человек, стесняясь иных своих действий, не желает предаваться порочным усладам, ковырять в носу, вычесывать перхоть при посторонних, и сказанное в равной степени относится и к бранию в руки этой книги, на переплете которой изображена женщина в плаще и берете, идущая по улице, где стоит тюрьма, как явствует со всей очевидностью из решеток на окнах и караульной будки, для того и помещенных на обложку, чтобы ясно было, какая участь ждет заговорщиков. Ну, стало быть, сидит Рикардо Рейс у себя в номере, удобно устроившись на диване, а на улице и в мире льет дождь, словно бы небо сделалось морем, бесчисленными капельками изливающимся на землю: повсюду лужи, разрушение, голод, однако книжица эта расскажет, как устремилась душа женщины в благородный крестовый поход, взывая к разуму и национальному чувству всех, кого затронули тлетворные (sic!) идеи. Женщины щедро наделены этими дарованиями: может быть, высшие силы надеялись уравновесить таким образом иные, противоположные и более свойственные слабому полу, которыми он прельщают, смущают и губят наивные души потомков Адама» Уже прочитано семь глав, перечислим их поименно, для вашего сведения — «В канун выборов», «Революция без выстрелов», «Легенда о любви», «Праздник Царицы Небесной», «Студенческая забастовка», «Заговор», «Дочь сенатора», и на последней — на главе, а не на дочери — остановимся поподробней: рассказывается в ней, как некий юноша-студент, крестьянский сын, за мальчишеский проступок угодил в тюрьму, и тогда вышеупомянутая дочка сенатора, движимая патриотическим порывом, объятая жаром самоотречения, горы свернула ради того, чтобы вызволить его из заключения, что, впрочем, не стоило ей такого уж труда, ибо она пользовалась большим уважением и влиянием в высших правительственных сферах, к вящему удивлению того, кто подарил ей жизнь — сенатора от демократической партии, ныне ставшего посмешищем: не дано отцам знать, к чему готовят они своих дочерей. Эта же дочка, уподобясь Жанне д'Арк — ну, чуть пожиже, разумеется, — говорит так: Два дня назад вас, папа, арестовали, я дала честное слово, что вы, папа, не будете уклоняться от ответственности, и гарантировала, кроме того, что вы, папа, больше не будет принимать участие в заговорах, вот она, дочерняя любовь, до слез трогает, до костей пробирает, в такой короткой фразе трижды встречается слово «папа», и преданная девица продолжает: Завтра можете прийти на тайную сходку, никто вас не тронет, ручаюсь вам, потому что знаю, знает о вашем сборище и полиция, но теперь это уже не имеет никакого значения. Благородная, милосердная полиция у нас в Португалии.
Рикардо Рейс захлопнул книгу, прочитанную так быстро — нет уроков лучше тех, которые формулируются кратко, усваиваются крепко и разят как удар молнии: Чушь собачья! — сказал он, за все отплатив этим восклицанием доктору Сампайо, и в это мгновение ему стало нестерпимо тошно, опротивел весь мир — нескончаемый дождь, отель, брошенная на пол книга, нотариус, Марсенда — но Марсенду он тотчас, сам не зная почему, исключил из этого синодика, может быть, просто приятно спасти что-нибудь, так иногда на развалинах мы, привлеченные формой деревянного или каменного обломка, подбираем его с земли, а потом нам не хватает мужества отшвырнуть его, и мы суем его в карман, так просто, ни для чего, или же от смутного сознания своей ответственности, Бог весть, из чего возникшей и на что направленной.
Мы, люди здешние, люди местные, живем-поживаем в точности как на тех лучезарных картинках, что были предъявлены вам ранее. А вот у братьев-испанцев все как-то наперекосяк пошло, свары раздирают семью иберийских народов: на выборах одни голосуют за Хиля Роблеса, другие — за Ларго Кабальеро, а Фаланга уже известила всех, что в случае чего для отпора красной диктатуре выведет своих сторонников на улицы. Мы, пребывающие в оазисе мира и спокойствия, сокрушенно поглядываем на Европу, объятую хаосом и яростью, глохнущую от воплей и криков, бьющуюся в нескончаемых политических корчах, которые, если верить романной Марилии, ни к чему хорошему не приведут: вот, пожалуйста, Сарро во Франции сформировал республиканское по преимуществу правительство, и правые тут же обрушили на него потоки обвинений, хулы и клеветы, выдержанные в стиле отборной площадной брани, а ведь культурная, казалось бы, страна, образец учтивости, светоч западной цивилизации. И еще слава Богу, что на этом несчастном континенте нашлось кому возвысить свой звучный голос, призвать к умиротворению и согласию — это мы о Гитлере, который провозгласил, выступая перед своими сподвижниками в коричневых рубашках: Германия озабочена лишь тем, чтобы мирно трудиться, — и, дабы окончательно заткнуть глотку маловерам и скептикам, рискнул фюрер германского народа пойти дальше, заявив с полнейшей и исчерпывающей определенностью: Пусть все государства знают, что Германия будет хранить и любить мир, как никто и никогда еще не любил его. Ну, готовы занять Рейнскую область двести пятьдесят тысяч германских солдат, ну, вторглись несколько дней назад германские войска на территорию Чехословакии, все так, но если Юнона является порой в облике облака, не стоит из этого делать вывод, будто всякое облако — Юнона, а политика государства строится в конечном итоге на том, чтобы побольше лаять и лишь изредка — кусаться, и вот увидите, что с Божьей помощью все образуется и во всем воцарится благолепие и гармония. Но вот решительно не можем мы согласиться с утверждением Ллойд-Джорджа, что, мол, колониальные владения Португалии чересчур обширны по сравнению с тем, что принадлежит Германии и Италии. Нет, вы подумайте, мы облачились в глубокий траур по случаю кончины пятого Георга Ихнего, повязали черный галстук, нацепили креповую повязку на рукав, на жен напялили траурные вуали, а этот, видишь ли, позволяет себе утверждать, будто у нас слишком много колоний, тогда как на самом деле у нас их всего ничего, да хоть на карту гляньте, как мало там закрашено розовым цветом, да если бы по справедливости -никто бы и рядом не стоял, и никакой чересполосицы бы не было, и над всем пространством от Анголы до самого восточного побережья реял бы исключительно наш португальский флаг. А ведь это англичане нам подгадили, коварный, как говорится, Альбион, натура у них такая, и впрямь засомневаешься, способны ли они по-другому себя вести, видно, у них в крови стремление напакостить, впрочем, нет на свете такого народа, которому не на что было бы жаловаться. И когда в следующий раз появится здесь Фернандо Пессоа, Рикардо Рейс не забудет обрисовать ему эту волнующую коллизию — нужны нам колонии или не нужны — но не с точки зрения Ллойд-Джорджа, озабоченного тем, как бы унять Германию, бросив ей кусок, другими — и с такими трудами! — добытый, а относительно его, Фернандо Пессоа, собственного пророчества о том, что суждено нам в грядущем стать Пятой Империей, и как тогда разрешить возникающее противоречие: эти колонии не нужны Португалии для ее имперской судьбы, но без них уменьшится она тысячекратно в собственных глазах и в глазах всего остального мира, претерпит сильнейший моральный и материальный ущерб, впадет в ничтожество, а, с другой стороны, если, как предлагает Ллойд-Джордж передать наши колонии Германии и Италии, и если останется под нашей властью один только Мыс, да и тот Зеленый, что же это будет за Пятая Империя, и что мы, обманутые и обобранные, будем за императоры и кто нас таковыми признает? — нет, станем мы тогда народом-страдальцем и сами протянем руки — вяжите нас, дескать — ибо истинная тюрьма начинается с того, что сам признаешь себя узником — либо за подаянием, благодаря которому мы до сей поры и живы. И скорей всего, скажет Фернандо Пессоа то же, что и раньше говорил: Вам отлично известно, что у меня нет принципов, что сегодня я отстаиваю одно, а завтра — другое и не верю в то, что защищаю сегодня, как не поверю в то, что буду отстаивать завтра, и, быть может, добавит еще, словно бы оправдываясь: Для меня, видите ли, уже не существуют ни «сегодня», ни «завтра», во что же я должен, по-вашему, верить, и неужто вы надеетесь, что другие смогут поверить, а если поверят, узнают ли, спрошу я, во что на самом деле они верят, и если Пятая Империя бродила во мне смутным прозрением, как же смогла она превратиться в вашу определенность, поразительно, с какой легкостью поверили люди моим словам, я же никогда не скрывал и не таил своих сомнений, я сам был при жизни воплощенным сомнением, так что лучше будет, если я помолчу и погляжу на все это со стороны. Именно так я всегда поступал, скажет ему Рикардо Рейс, а Фернандо Пессоа ответит: Глядеть со стороны можно лишь тому, кто уже умер, а мы ведь и в этом не можем быть уверены до конца: я вот — мертв, однако брожу по городу, сворачиваю за угол, и те, кто смог бы меня увидеть — немного таких — подумали бы, что только увидеть меня и можно: если я дотронусь до них, они не почувствуют моих прикосновений, а если упадут — не смогу помочь им подняться, и, кроме того, я не ощущаю, будто смотрю на все со стороны или что вообще смотрю и присутствую при всем этом, и если да, то какой частью: все слова мои, все деяния живы по-прежнему, вот они идут из-за угла, в котором я стою, я вижу, как они покидают меня, улетают оттуда, откуда я не могу и шагу сделать, я вижу их, слова и деяния, но не властен над ними, а если есть в них ошибка, не могу исправить ее, не в силах свести в единое деяние и в одно слово все то, что было мною когда-то и исходило из меня, даже если ради этого пришлось бы на место сомнения поставить отрицание, тьмою заменить полумрак, взамен «да» вымолвить «нет», но хуже всего, пожалуй, не то, что сказал или сделал, нет, самое скверное, ибо это уж совершенно непоправимо, это движение, которого я не сделал, слово, которое не произнес, вы понимаете, то, что могло бы придать смысл и значение сказанному и сделанному. Если покойник столь беспокоен, значит, смерть не дарует покой. В мире вообще нет покоя — ни для живых, ни для мертвых. Так в чем же тогда разница между ними? В том лишь, что у живых еще есть время, пусть и неумолимо истекающее, время, чтобы произнести слово, сделать движение. Какое слово, какое движение? Не знаю, но люди умирают не от болезни, а от того, что не успели сказать слово, сделать дело, и потому так трудно мертвецу принять свою смерть, примириться с небытием. Дорогой мой Фернандо Пессоа, вы читаете эту книгу с конца. Дорогой мой Рикардо Рейс, я вообще уже никак не читаю. Этот вдвойне неправдоподобный разговор передан так, словно он имел место, но как еще, скажите, можно было сделать его достоянием гласности?