Выбрать главу

Пошла. Принесли за раз все поперечины, разложили пяток на передние сани и в трое вил начали первый воз. Солома не сено, много не захватишь в навильник, но трое не один, кучку сбросали, вторую, надо к третьей подъезжать. Тронули быка, сани, осевшие под тяжестью, свободно вышли из-под поперечин, солома осталась на снегу. Все трое выругались. Постояли, посмотрели друг на друга. Что?

— Бабы, ничего у нас так не выйдет, — Евдокия остановила быка, — как это я не сообразила, дура! На месте нужно накладывать воз, переезжать начнешь, снова стянет. Снег глубокий, так и будем бурхаться. Надо вот что... надо откопать сразу несколько кучек, чтобы на воз хватило. Тань, ты будешь на позу, а мы станем подавать. Шура, бери лопату, разворачивай быка, подъезжай заново. Вот сюда.

Начали, ладней пошло. Шура откапывала кучку за кучкой, Татьяна стояла на возу, а Евдокия — посильнее, попроворнее подруг была она — подавала ей на воз.

— Тань, ты шибко широкий не раскладывай, — советовала снизу. — Куда такой? Не возьмут быки, дорога — сама видишь. Центнера по два с половиной накладем, и хватит. За дровами еще ехать, ночью вернемся. Шура, к той кучке не ходи, в стороне она. Зачем? Между рядов направляй, на выезд сразу. Левее, левее. Тпру-у!

Сено с полей возить куда сподручней. Поставил быка возле стога, бросил ему навильник и раскладывай воз, какой тебе нужно. Наложил, затянул бастриг покрепче, по любому снегу воз пойдет, не сползет с саней, тащил бы только бык. А солома много мельче сена, да вот в кучках она, переезжать от одной кучки к другой нужно, и если без привычки да один поехал, управишься не скоро. В войну научились бабы накладывать-возить воза, раньше не умели. Не ездили...

Наложили все три. Поверх каждого бастриг тяжелый перекинули, затянули что было силы, прижимая солому к саням, вилы воткнули — теперь выводить быков одного за другим на старый след. Вывели каждая своего. Слава богу, ни один воз не пошел на сторону, можно ехать. Шаг бычий мелкий, да воз за каждым, да снег глубокий, хоть и след есть: идут тихонько бабы за последним возом, разговаривают. Быков направлять-понукать не нужно, дорогу сами знают. Тянут.

— Когда обоз-то уходит, во вторник, что ли?

— Во вторник - утром.

— Кого пошлют, не знаешь, Дуня?

— Кого?.. Кого каждый год посылают — Глухов опять же.

— Глухов... без него куда ж?

— Тишка Сорвин да Проня Милованов.

— Проня обязательно. Проня каждый год ездит.

— Данила, видно, кузнец. Может, Тимку твоего пошлют?

— Ну, Тимку... Тимка с Лаврухой на ножах.

— Идут Татьяна с Шурой впереди, Евдокия приотстала чуть. Глядит им в спины. Тяжело идут бабы, согбенно, а ведь нестарые совсем. Вот она, бабья жизнь! В девках пока еще, так поцветет немного, похорохорится, а как вышла замуж, родила двух-трех, захлестнулась работой, в сорок, глядишь, старуха. А и не жила еще. Не жила, да нажилась. Любую бабу возьми в деревне, присмотрись к ней. Да хоть и сама... Лет десять назад какой была! А Татьяна с Шурой — не подумаешь...

Три подруги неразлучных по деревне — Татьяна, Шура да Евдокия. Как стали лет с десяти дружить, так по сей день. И тайны девичьи — вместе, и слезы — вместе, и соли горсть делили в годы эти поровну, и дня такого в жизни не было, чтобы не зашли друг друга попроведать, поговорить. Евдокия с Шурой — одногодки, по сорок им теперь, а Татьяна — старше на год. В девках шустрая была, остроносая, напроказить что — первая. И замуж вылетела первая, а не по любви. Гуляла с парнем одним и долго — года два, однако, а потом он в армию ушел. Ушел и ушел. Сначала письма писал, а потом перестал. Стали поговаривать, что нашел он себе там новую невесту и вот-вот должен с нею заявиться. Танька сразу — хоп, замуж за Семена Самарина, он тоже у нее в кавалерах ходил. «Запасной», — смеялась тогда Татьяна. Вышла, а он и начал над нею измываться. «А-а, не хотела за меня выходить, наплачешься теперь». И наплакалась! Плачет по сей день, синяк вон опять платком прикрывает. А молчит, не жалуется. Смирилась.

Он и до войны-то, Сема, был работник — с места не сдвинешь, но хоть немного, да шевелился. А как пришел с войны — ногу ему оторвало, — лег на кровать — и все.

— О-ох, бабы, житья больше нету, — прибегала Татьяна к подругам. — Уж лучше бы его убило там, прости меня, господи! Знала б, что одна осталась, тянула б лямку. Опостылел, глаза не глядят. Чуть что — драться. Боже мой, да что мне делать-то? Вчера опять пролежал лежнем цельный день. А есть — давай только. Жрет за двоих.

«Да разнечистая ты сила, — потеряв терпение, начинала клясть мужа Татьяна. — Да что же ты лежишь? Шел бы хоть в хомутовку, все какой трудодень заработал. Вон Пашка Лазарев, то ж об одной ноге, а все делает. Мне не под силу одной, Семен».

«А ты, з-змея, что станешь делать, пенсию мою прожирать, если я работать пойду, а? Пашка протез может носить, а я... на костылях. У него — ниже колена. Сравнила».

«Сема, — начинала она ласковее. — Вышел бы дров попилил с ребятишками. Стул тебе вынесут, козлы есть. Дрова кончаются, беремя на три осталось. Пойди, Сема».

«А ты, змея, куда глядишь, дрова кончаются, — Семен поднимал с подушки на жилистой вертучей шее маленькую, облепленную бараньими завитками голову. Хмыкал: — Ты куда глядишь, я спрашиваю? Дрова кончаются. Людские бабы вон — наготовили. Шлындать меньше по деревне надо, языком трепать, жаловаться. Ясно? Вот-вот...»

Так и жила Татьяна.

И это бы еще ничего, но, как вернулся Семен, пошли у них дети. Пришел он в сорок третьем, в сорок четвертом Татьяна родила, и в сорок пятом родила, и сейчас ходила по третьему месяцу. Пятеро теперь было у нее. Все сыновья. Вот как.

— Да ты не давалась бы ему, Танька, — ругались бабы. — Куда плодишь? Время-то...

— Как не дашься, спать вместе ложимся. Да ото ничего. От детей беды нету, пусть родятся. Он бы вот за ум взялся, помогать стал, вместе все вытянули б. А так...

— У Шуры совсем другое. Тимофей от Шуры уходил на войну, оставив ее с двумя детьми, а когда вернулся, у нее было уже трое. Третьего родила от Глухова.

— Как же ты легла под него? — вздрагивая от мысли одной только, спрашивала тогда Евдокия. Всем было в удивление. Уж от кого рожать, но не от Глухова. И от него рожали, случалось. Но Шура?! Бабы не верили сначала, а та сама созналась.

— Небось ляжешь... Ленька у меня при смерти был, опухший. А Глухов и раньше приставал. Молоко, дескать, будешь брать с базы, а то умрет парнишка. Да я бы и не далась сама. Я в тот день телят пасла, задремала на кочке — солому скирдовали ночью, — а он подкрался сзади, рот зажал и в кусты волоком. Кого докричишься? А потом уж все равно. Молоко носила всю осень, ребят выходила — вот как, бабы.

В деревне ничего не утаишь, не скроешь. Ходит баба с пузом... от кого? От Глухова, от кого ж еще! Не одна в таком состоянии была. Не одну ее только...

Ей бы освободиться вовремя, Шуре-то, может, и Тимофей не узнал бы. Да как? В городе, слышно, просто все это — врачи. Сделают, родная мать не узнает. А тут кто? Случилось же вон с Люсей Пановой. Молодая совсем... С тех пор бабы: нет, нет, нет! Если случай какой, только рожать.

А с Люсей вот что вышло. Похоронную ей об муже в сорок третьем принесли, год она его оплакивала, а потом смирилась, привыкать стала. А тут уполномоченный приехал — они в деревне каждую педелю толклись, — раз у нее остановился, второй раз. Изба, мол, у тебя просторная. А потом уехал — и ни слуху ни духу. А Люся осталась. Пошла к бабке Благовой, так и так, бабушка. Та спицы вязальные прокалила да к ней. И что же? Подплыла кровью Люсенька, схоронили. А Серега, вот он, в сорок пятом явился, в лагерях, оказывается, был. Дошло до него все. Серега в район, уполномоченного искать. Да где ж его найдешь, уполномоченного того, в другой район, сказали, перевели. А бабка к тому времени померла. И спросить не с кого. Серега помотался-помотался да, в деревню не заезжая, завербовался куда-то далеко. Рыбу ловить. С тех пор не слыхать. Память одна осталась. Люся похоронена. Была семья — и все...

Так вот и с Шурой вышло. Вернулся Тимофей, все известно стало ему. Фронтовики как-то собрались вскоре погулять между собой, и Глухова туда занесло. Может, что доказать им хотел. Только он в дверь, а Тимофей хвать его за грудки да под ноги себе шмяк. И пошел его ногами, и пошел. Глухов как закричит, вскочил было, а Тимофей перехватить его успел да культей в морду, да в морду. Тот и захлебнулся кровью. Хорошо, мужики отняли. Он, Тимофей, пришел в тот вечер к Евдокии — они с Андреем дружили до войны — плакал одним живым глазом, скрипел зубами. Тяжело смотреть, когда плачет человек, а как мужик — особенно. Сел на лавку, культей двигает, лицо дергается. «На войне не плакал», — говорит....