— Виктория Яковлевна, знаете, как мои ребята зовут вас?
— Интересно!
— Недавно я подслушал, как дежурный, увидев вас, закричал: «По местам! Викторушка идет!»
— Безобразие! И классрук не принял мер?
— Принял. Решил тоже так звать тебя. Можно?
— За что такая честь?
— Ведь ты единственная… кто не жалуется на моих ребят.
— Ах, вот как! Значит, ты всех людей воспринимаешь через отношение к классу?
— И его руководителю.
— Рискуешь много потерять от такой самооценки. Может быть, как танцор ты гораздо выше, чем классрук?
— Ах, и ты тоже!..
— Выходишь из танца?
— Не жди никакой пощады!
Подлетев к радиоле, я, не отпуская ее руки, сдвинул мембрану, — и пластинка закружилась сначала. Многие пары вышли из круга. Стало просторнее. Я не менял ритма.
— Люблю вальс! — сказала Виктория, отбрасывая белокурые волосы, волной спадавшие на открытые плечи. — Девчонкой я на спор могла выдержать без отдыха несколько пластинок, а теперь от одной кавалер двоится в глазах.
Голос ее был слишком искренним для приглашения на банальный комплимент, от которого трудно было удержаться, глядя на ее маленькую, крепкую фигуру в белом платье выпускницы. Даже в лучиках морщин возле глаз, по которым обычно, как по кольцам на срезе ствола дерева, читаются годы, — ничего не разобрать…
— Что ты так пристально смотришь?
— Красота — общенародное достояние. Как картина в Третьяковке. Кто хочет, тот и смотрит.
— Тебе не идет гусарство, Гриша.
— А что мне идет?
— Мальчишество.
— Спасибо.
Я кружил Викторию до тех пор, пока она не запросила пощады. Я усадил ее на диван и пошел за лимонадом. Но, вернувшись, Викторию в комнате не нашел. Игорь Макеевич сказал, что видел, как она спускалась вниз. Отдав ему бутылку и бокалы, я вышел из комнаты.
Я застал ее в вестибюле одетой.
— Что-нибудь случилось?
— Нет. Я иду домой.
— Хотя бы попрощалась по этикету.
— До свиданья.
Я оделся и догнал Викторию во дворе. Мы шли молча. Она опустила голову, словно прислушивалась к стуку своих каблуков. Я поглядывал на высокие звезды поздней осени. На трамвайной остановке Виктория протянула мне руку. Я спрятал свою за спиной и предложил идти пешком.
— Нет. Я поеду. Так будет лучше.
— Откуда тебе знать, как лучше? Ты всего лишь учительница литературы, а не пророк.
Она настаивала на своем. Мы поехали трамваем. И снова шли молча, пока остановились под деревом, раздвоенным как рогатка.
— Вот мы и пришли, — облегченно сказала Виктория.
— Да, действительно, — поддержал я «оживленный» разговор.
Виктория посмотрела на часы.
— Ты знаешь, который час? — спросила она.
— Когда не хотят поцеловать, спрашивают, где у тебя щека.
— Это тоже французская пословица?
— Нет, греческая.
— Но тоже смелая в твоих устах.
— Мальчишки все смелые.
— И девчонки тоже. А женщины моего возраста в этот час пьют чай и укладываются спать.
— Мальчишки тоже пьют чай, если их заставляют.
— Я бы с удовольствием напоила тебя, но уже поздно. Люся спит.
— Кто эта вредная Люся?
— Она еще не успела никому сделать вреда. Ей пять лет. Она моя дочь.
— Дочь!..
Виктория пристально посмотрела мне в глаза и сказала твердо:
— Да. Моя дочь. Ну, я пойду.
— Подожди.
— Она меня ждет. Может быть, не спит. Спокойной ночи.
Я еще долго стоял под деревом-рогаткой. Кто-то пустил в меня камнем из этой рогатки. Кто? Неужели Люся?
Осиновый кол
После праздников Сомов и Кобзарь не явились в школу. А еще через день, утром, я увидел их возле класса в тесном кругу мальчишек нашего этажа.
— Дай попробовать. Ну что тебе, жалко? — клянчил что-то у Сомова Митя Васнев.
— Открой рот!
Митя изготовился, как галчонок. Сомов сплюнул, вытащил изо рта белый комочек и сунул его Мите на язык. Черт знает что!
Заметив меня, Сомов опасливо покосился и отошел.
— Ты всем раздаешь конфеты?
Сомов молчал. Несколько человек, выплюнув на ладони комочки, любезно протянули их мне.
— Попробуйте, Григорий Иванович.
— Это не конфеты. Это резинка.
— Американская!
— Путешественники привезли!
— А сладкая, так и хочется проглотить.
— Витька, дай Григорию Ивановичу новую.
Спасибо деточкам, не дали помереть, не повидав знаменитую американскую жвачку. Я повертел в руках резинку в аккуратной белой обертке и, вернув ее оделившему меня Кобзарю, спросил:
— Где достали?