Выбрать главу

— Он такой царственный и красивый, что сам должен был бы нас кормить, а не мы его, — заметил я.

Собор; фрагмент черепа Иоанна Предтечи.

Потом — в Auvers-sur-Oise на могиле Винсента и Тео Ван-Гогов. Дождь уже совсем слабый — и при солнце блестели вместо надгробий листья — здешней жимолости? вьюна?

Замечательная фраза в письме Вс. Иванова — Горькому (1927 г.):

“Внутренняя насыщенность моя такова, что я даже не имею друзей”

(Н. М., 2008, № 3).

20 июня, 9 утра.

Приснилось: затруханный, но опрятный мужичок катит тачку и красиво насвистывает романс из “Любовников Марии” (Анд. Кончаловского). А я удивляюсь: какая культура. Очень эту песню люблю.

22 июня, 23 часа, воскресенье.

Сейчас вернулись из Нормандии. Вчера вечером в Этрета; возвращались уже в половине второго ночи. Яркая луна за ребристо-протяженными фактурными облаками.

Ла-Манш с его приливами и отливами — Солярис, по своим законам планомерно живущий сознательный организм.

В третий раз за четверть века читаю письма Леонтьева — Розанову (OPI, London, 1981). Впервые брал еще, кажется, у Димы Борисова. Потом перечитал в эмиграции. Сейчас книга стала редкостью, и имковский продавец Алик нашел мне ее за 50 евро. Любимая моя книга (несмотря на антимонашеские розановские штучки). Как про себя читаю: “…что значит для писателя, и урожденного, с призванием, — почти не быть даже и читаемым!”

И еще Розанов не прав в своих комментариях: жажда влияния, жажда отклика — вовсе не есть жажда успеха (тщеславие); а Розанов все время путает тут божий дар с яичницей: “Леонтьев, во-первых, имел право на огромное влияние и, вероятно, первые годы, не сомневаясь, ждал его, а потом с каждым годом всё мучительнее желал — и тоже ждал. Может быть, в истории литературы это было единственное по напряженности ожидание успеха”. Можно подумать, что “ожидание успеха” у Леонтьева — суть жажда славы. Убежден, не она руководила Леонтьевым. Он — очень по-русски — хотел влияния ради служения: обществу и России.

А вот это очень хорошо: “Но человеческое достоинство мы должны оценивать не по судьбе, а по залогам души”.

23 июня.

Терпеть не могу новодельные витражи (особенно в соседстве со старыми; например, Амьен). Издали сразу и не поймешь: красное, синее, все блестит — не отличить. Но подойдя и вглядевшись, гигантскую видишь разницу: и красный, и синий неблагородных, ядовитых оттенков, фигурки механистичные, топорные, без духовности. Насколько честней и деликатней просто затягивать утраты тонированным — без претензий — стеклом! Конечно, эффект “сплошных” витражей уходит, зато никакой подделки.

Почему-то именно у евразийцев (даже и у культурных) особенно дурной вкус. То, что воздвиг Лев Гумилев на ахматовской могиле, — верное тому подтверждение. Или вот это: “Место Трубецкого в истории евразийского движения центрально. Когда это течение утвердится в качестве доминирующей идеологии Российской Государственности (а это обязательно рано или поздно произойдет), первым, кому воздвигнут памятник, будет именно он — князь Николай Сергеевич Трубецкой. Главный монумент на грядущей, утопающей в роскошной листве и залитой чистейшими струями серебряных фонтанов, великой „площади Евразии”, как непременно назовут центральную площадь возрожденной России”. Бр-р-р. Стиль изложения, достойный “проекта” — А. Дугин о Трубецком. (Трубецкой Н. “Наследие Чингисхана”, М., 1999. Составители А. Дугин, Д. Тараторин.) Какой-то Фердыщенко в минуту своих мечтаний.

Париж деградирует в убыстряющемся темпе: в начале года закрылась лучшая булочная в округе (на углу бульвара Курсель) — с настоящей чугунной печью и нерядовым сложным ассортиментом. (Я ходил туда в 7.30 утра за свежим багетом.) Месяц назад — кафе рядом на маленькой place de Dublin справа, старое, проверенное, довоенное, видно, еще кафе с официантами “по призванию”. Там открывается какой-то ресторанчик “быстрого питания” с зеленовато-салатовым современным дизайном.

Наконец, сегодня узнали, что наш мясник с седыми баками и свежим румянцем (мы всегда удивлялись, как он внешне напоминает Андрея Битова, ежели б тот не так много выпивал) сообщил, что продал свою лавку (которой 30 лет владел по наследству) и уезжает в Ля-Рошель. Оно конечно: уж если куда уезжать из Парижа — так в Вандею, тем более такому настоящему французу, как он. “А все-таки жаль…” И сколько, сколько в Париже с декабря 1982 года, когда я тут оказался впервые, позакрывалось, изуродовано, упрощено…

(А официанты “по призванию” из кафе закрытого — рассеялись по окрестным барам попроще. И прячут от меня глаза, словно стесняются.)