Выбрать главу

6 марта.

Поздняя в этом году в Париже весна — холодные дни.

23 часа. После фильма с Жульет Бинош Наташа затащила нас в “Веплер”. Визави сидела старуха — седовласая, высохшая красавица: руки в перстнях и кольцах, на шапочке большой тряпичный цветок. До 85-ти, после 85-ти; смесь аристократизма с маразмом. Графин с водой, бокал с красным, который она допивала, закинув голову. Не без труда справлялась с окровавлбенным бифштексом. И что уж совсем удивительно — рядом лежал — трудно поверить — том с портретом Пруста на обложке. Не без труда оделась и не без пошатывания удалилась. (А в Москве, рассказывают, когда вдова Синявского зашла одна в кафе на Пушкинской, ее с гоготом вытолкали оттуда: “Вали, старуха! Выжила из ума”.) А тут к матроне — неназойливое почтение.

7 марта, 21 час.

Были на днях в Париже мои переделкинские соседи о. Владимир и — как говорит Илюша — “матушка Олеся” (поэт Олеся Николаева). Шли вдоль Сены и мимолетом узнал, что еще в первых числах февраля умер в Москве Станислав Золотцев (а хоронили на родине, в Пскове). Последний раз виделись мы на вручении Новой Пушкинской премии года три (?) назад. Поэт он был не яркий, но человек горячий (и хорошо образованный). Изуродовала его ещё советская литературная жизнь — пил страшно. Умер — оторвался тромб. Сейчас позвонил его жене в Москву; поминать надо как Николая.

Альбертина у Пруста — не живой человек, а кукла для психологических экспериментов, предмет анализа. Вот почему у героя не возникает даже желания поинтересоваться обстоятельствами ее гибели, побывать у нее на могиле. Гиперрефлексия и раздражающе безжизненные реакции на гибель и “воскрешение” Альбертины, словно мы в какой-то лаборатории (“Беглянка”).

8 марта.

Сегодня с утра солнышко и — с припеком.

Бродил по кладбищу Montmartre и с третьей попытки (возвращаясь к карте у входа) нашел могилу Стендаля. (На кладбище почему-то много жирных пушистых кошек, снующих между могил.) Надгробие горизонтальное — положено в 60-е годы каким-то “Стендаль-Клубом”. Вертикальный камень, согласно клейму на стороне тыльной, “инвентаризован” и маркирован ещё в 1839 г. (т. е. за 3 года до смерти Стендаля; мемориальный текст, видимо, не раз потом дополнялся).

Невдалеке на пригорке могила и памятник Эмилю Золя. Претенциозный памятник (и не любимый мною писатель).

На обратном пути — на субботнем рынке — попросил у хозяина, уже сворачивающего торговлю, “пти-кальва”; налил и денег не взял; а еще говорят, что французы скаредные.

15 марта.

По субботам это вошло в привычку: утром иду на субботний региональный передвижной рынок — покупаю горячую картофельную лепешку, сам посыпая ее крупной кристаллической солью, и чуток отменного кальвадоса.

Но сегодня это было после экспресса из Шамбери, откуда выехали в половине седьмого утра.

Это связано с Наташиной учебой: в Женеве музей Вольтера, в Шамбери — Руссо.

Нелегально пересекли границу и поздно вечером в среду были в Женеве. Но там тебе не Париж, гостиниц мало, и все они дорогие. Только в одной и были места: 260 шв. франков за ночь. Так что, опять же нелегально, пересекли границу обратно — и только во Франции, разбудив уже хозяйку отельчика, сняли наконец номер.

В Женеве Вольтер жил до Фернея. (В Фернее закрыты и шато, и сад — уже много лет.) Директор музея — француз, не без щегольства, со щетинкой третьего дня, мечтает натурализоваться в Швейцарии. Смотрели рукописи и проч.

Вечер в горах — в семействе старых моих друзей Бови. Не виделись 20 лет. На могиле Набокова — холодной, неприятной, с добавившейся надписью: “Вера”. Розово-золотистый закат над Женевским озером. Опять небесная “пиротехника” не подкачала (как и всегда в этих местах).

И, запрокинув голову,

долго глядишь туда,

где серебро и олово

скифских оттенков, да.

Скалы словно сточены наискось и припорошены, присыпаны по стесу снежком. И темнеющая розовость сумерек — над Женевой.

Вчера — от Бови — обогнули озеро, были в четыре вечера в Шамбери. Дом, где жил Руссо с “матушкой”; ухоженный партер сада. Трогательная простоватость музеев Руссо — их обслуживают фанатично преданные его памяти местные “бюджетницы”. Все вольтеровское как-то холоднее, параднее. Два идеолога будущей революционной бойни. А какие разные.

Четыре, пять, максимум девять тысяч посетителей в год.

Вечером в церкви. Возвращался в дождь — с любовью к Парижу.

Блок описывает русское скотство — с патетической умильностью. Меня, к примеру, это коробит. Зато: “А какая мерзость Швейцария”. Ну уж, ну уж, да с какого брёху? Думал бы, что кому-нибудь это надо, написал бы статью о декадентском славянофильстве и “скифстве” Блока.