Жили в одной квартире и на разных планетах.
— Па, можно в клуб? У нас все идут…
— И все прошмандовками вырядились?
Отца должна уважать прежде всего, вот что! Ясно?!
И когда она успела такие сиськи отрастить? Только ведь из роддома забирал — желтую, глаз не видать, один рот во всю голову… Два четыреста.
Потом, где-то между его фанерным и его огородами, Анюта уехала учиться в Тамбов, бывала на каникулах — уже каким-то почти незнакомым, взрослым человеком. Потом еще дальше уехала, в Питер, замуж там выскочила.
Со временем что-то стало… Теперь Андрей и не знал, долго ли едет неотложка — потому что иногда ему казалось: вот прошел час, а стрелка вроде ушла лишь чуть, а потом он думал — ну вот, минута еще, и еще одна — а стрелка перескакивала уже на другой полюс. Потом стал тонуть в черноте и с трудом выныривать, потом забыл, во сколько вызывал…
Последние два раза с ребеночком приезжала; мальчик, Сережка.
Когда родился — позвонили.
— На тебя похож, — словно нехотя признала Анюта.
— На котенка мокрого, небось, похож! — буркнул он.
А потом привезла — и вправду похожего. Сама-то Аня в жену вся, от него только цвет глаз. А внук… Внук вдруг оказался вылитый Андрей. Его пальчики — смешные слепочки Андреевых кривых мужицких пальцев, его скулы высокие — точно дедовы, и глаза даже на месте.
Андрей собирался с друзьями в баню на выходные, в лес ехать; неожиданно для самого себя соврал им, что слег, и просто остался с дочкой и, главное, с Сережкой. А никто и не просил его.
Пеленки менять научился. Он!
Черт знает, что такое происходит. Размяк.
И вот теперь — соскучился. Ждал, что дочка приедет на юбилей. Из-за внука.
Не только из-за внука.
Хотел поговорить с ней хоть единожды по-людски. Ну… Как со взрослой. И как с ребенком. Просто хоть поговорить наконец. Выпить для храбрости и — обо всем. А то как-то…
Главное, чтобы вытащили его сейчас.
Еще можно. Еще все можно. Еще все можно.
Что он — ведь молодой еще. Пятьдесят только будет.
Сейчас только позвонить Тане… Нет, лучше поехать самому. Цветы… Про Геленджик рассказать. Простит. Простит. И дочка тогда извинит его… Будет праздник. Будет юбилей. Сережку привезут… Он с ним в парк пойдет, на карусели… На аттракцион этот… А потом сказать им: на работе теперь по-другому будет. Все теперь будет по-другому.
Запел дверной звонок.
— Иду!
Нет, это показалось Андрею, что он так вслух. Не слушается язык: разбух и лежит. И нет больше власти даже над пальцами. Ушла вся сила, только и осталось ее — глазами косить.
И вот он лежит — один глаз видит узор на ковре, другой — полкомнаты и парализованную кукушку.
Снова звонок. И еще — нетерпеливый.
Потекли красные чернила с потолка, закрывают комнату.
Звонят.
— Тань, открой!
Тихо все.
— Та! Ня! Там пришли!
— Сейчас, погоди…
Слава богу, а то бы так и провалялся тут незнамо сколько.
— Тань… Ты приехала?
— Приехала… — вздыхает.
— Как… Как мать?
— Ничего.
— А ты сама… Как?
— Соскучилась по тебе.
— Ты простила меня? Тань, простила?
Молчит.
— Простишь?
— Не знаю.
— Тань… Я ведь… Я ведь понимаю. Мне тоже ведь сейчас знаешь, как… Не только ведь тебе пятьдесят будет…
— Что ты понимаешь?
— Что… Что страшно. Что старость скоро. Что в зеркале… Такое. Нет! Ты-то красивая у меня. Я про себя это, Тань… Про себя я, честно. Я думал потом… Раньше ведь ты мне не закатывала такого… Ничего не было, Танюш, правда! Ну, шпингалетка какая-то… Она просто пацана своего позлить, при нем мне сказала! Я же все понял… Да и не стал бы я! Она же нашей Анютки младше, тут можно разве? Веришь?
Вздох.
— Я тебя люблю, Танюш. Я не брошу тебя никогда. Куда уж теперь… Вся жизнь вместе, вместе и теперь надо. Ради поблядушки какой-то? Я потому и разозлился так. Ты прости меня, ладно?
— Ты молодой. Девки кидаются вон как. А я что?
— Тань! Ну херни вот не говори только! Ты еще… Ты у меня еще!
В дверь барабанят — ватная обивка под схваченным крест-накрест ремешочками дерматином гасит звук, и словно через подушку кричат: «Откройте, милиция!»
— Танюш… А ты не открыла еще, что ли?
— Не успела, заболталась…
— Милиция!
— Погоди, Тань… О чем мы говорили-то?
Грохот из прихожей, чьи-то чужие сапоги чавкают с ноябрьской улицы по лакированным паркетинам.
— Эй! Потише там! — строго кричит им Андрей.
Сейчас важней всего с женой поговорить — надо объяснить ей все, чтобы не думала… Чтобы вернулась.
Вот они, эти сапоги.
— Допился, мурзила?
— Он дышит вообще? Или за мешком сбегать?
— Пульс глянь… Что-то есть вроде. Эй, мужик! Мужик! Глаза ходят…
— Хуясе у него глаза… Да это инсульт, Васильич.
— Любишь ты поперед батьки! Давай-ка я сначала посмотрю…
— Да что я, инсультных не видел? На этой неделе только четверо! Оно!
— Слышь, Алексей… Если я говорю: дай разберусь, ты просто сиди и смотри.
Теперь ментовские берцы кружат рядом хищно, заправленные в сизые обрызганные штанины.
— И че тут? Сердце?
— Товарищ сержант, не мешайте работать.
— А че это… У вас во сколько вызов был?
— Был и был… Тебе-то что?
— А то. У вас нормативов нет, что ли?
— А у тебя нормативов нет, что ли? Хуль мы тебя прождали-то час? У шлюх документы проверял?
— Ты не борзей тут особо…
— Ты мне не тыкай, понял? Не смотри, что я в халате, я, блядь, только год назад тельник снял…
— Да пошел ты!
— Мужики! Вы бы при женщине все-таки… — не выдержал Андрей. — Тань, может, на кухне подождешь?
— Че он там мямлит?
— Не разберешь…
— Слышь, Васильич… Надо грузить его. Что-то плохой он. Сколько он, реально, пролежал-то?
— Вызов полседьмого был.
— Ну. А сейчас одиннадцать.
— Где вы были-то, ептыть?
— Слышь, сержант… Не зли меня, понял! Где были… Где надо были.
— Ну ладно, бля. Я тогда документы составляю. Вскрыли мы квартиру без пятнадцати десять, выходит?
— Товарищ сержант… Вы не спешите.
— Васильич, грузить его надо. С инсультными каждая минута ведь…
— Алексей, да что ж ты… Блядь, как маленький… Ты посмотри на него. Тут обе стороны уже… Тут пиздец.
— Тань, не слушай их, глупости они говорят. Это я просто знаешь, что? Это я водкой отравился. Осетинскую взял. В больницу заберут и откачают. Все нормально будет. А Анюта не приехала с тобой?
— Приехала. Тут она, Андрюш.
— Я здесь, па.
— Ань… Анют. Хорошо, что ты… Пока есть возможность хоть. А то в больницу отвезут, там с посещениями еще неясно как…
— Ты не переживай, па…
— Тебе сколько сейчас, Анют? Семь?
— Двадцать восемь, па. Ты лежи.
— А выглядишь, будто семь. Это то платье на тебе? Мое, да?
— Твое. Я его люблю очень.
— Ань… Ты вот вроде говоришь, тебе двадцать…
— Восемь.
— Да… Ну, значит ты большая уже. Я хотел тогда… извиниться, что ли. Говно я отец…
— Да все нормально, па… Я понимаю. Ты работал.