И Завьялов, одиноко сидящий на заднем кресле, тоже был счастлив. Это был автобус счастливых. Пусть он не торопится, пусть едет медленно, — Завьялову хотелось подольше остаться наедине со своей радостью. Он чувствовал себя, как бегун, который уже видит перед собой заветную ленту финиша, который далеко вырвался вперёд и знает, что никто не может отнять у него победу.
Завьялов не спешил, потому что Оля была уже рядом с ним. Они сидели друг возле друга, так же, как те влюблённые впереди.
Он говорил с ней, и она отвечала. Никто не слышал её голоса, кроме него. Только он. Между ними уже не лежали долгие годы. Время не разделяло их. Теперь он снова с ней. Не с призраком, не с бесплотным изображением на журнальной странице, но с ней, сегодняшней и живой Олей.
Завьялов был счастлив. Как тогда, когда впервые сел в самолёт и взялся за ручку управления. Как тогда, когда сбил первый самолёт врага. Как тогда, когда увидел Олю на фронтовом аэродроме. Когда лежал рядом с ней в густой траве и звезды смотрели на них. Когда узнал, что она жива. Когда почувствовал тёплый ветер на своем лице и понял, что вся жизнь впереди. Он был счастлив. Когда-нибудь они соберутся все вместе: Оля, он, Коростылёва, Арсентий Павлович, Прохоровы — мать и дочь, Осокин, Константин Георгиевич… Кто ещё? Да, да, и фоторепортёр Слава Филонов, и Павлик Шевлягин, и те, кого он сейчас забыл, но вспомнит, как только придёт счастливый день встречи.
Он вёл тихий, неслышный разговор с Ольгой.
«Мы соберёмся все вместе, хорошо?» — спросил Завьялов.
«Да, да, конечно», — ответила она.
«Здесь у тебя, на берегу озера, в тайге, может быть, на том самом месте, где ты уже была и где я только что был. Или у меня в Москве…»
«Да, да, — повторила она, — здесь, на Таёжном, или у тебя в Москве».
«Нам надо ещё о многом подумать, решить, где мы будем жить. Наверно, ты не сможешь уже жить там, где слишком тихо? Не объясняй ничего, я всё знаю…»
«Да, да, я не смогла бы…»
«Но ведь я бывший лётчик, нет, нет, не бывший! Это оговорка, я сегодняшний лётчик, я тоже буду жить там, где самолёты…»
«Я знаю, я всё знаю…»
«Нас уже нельзя разделить, мы уже вместе на всю жизнь, мы слишком долго были разделены, нас разделили трудные годы. Но они прошли, теперь настало новое время, наше. Оно не кончится никогда, это наше доброе время, время честных людей».
Он поднял руку и медленно провёл ладонью по её гладким, зачёсанным назад волосам — как и тот влюблённый, сидящий впереди. И он ощутил мягкость волос Оли и движение головы, которую она чуть откинула назад, — как и та, что сидела впереди…
Лукашев стоял у окна, спиной к двери. Он обернулся, когда Завьялов, задыхаясь, — он почти бежал от автобусной остановки до горкома, — вошёл в кабинет.
— Садитесь, Владимир Андреевич, — сказал Лукашев, указывая на жёсткое кресло, стоявшее у стола.
— Я всё знаю, всё! — радостно воскликнул Завьялов, едва сдерживая своё волнение. — Она здесь, совсем недалеко, вы ведь тоже узнали о ней, да, узнали?
— Да, я узнал о ней, — медленно и почему-то не глядя на Завьялова, произнёс Лукашев. — Сядьте. Я прошу вас, садитесь.
— К чёрту!
Зачем ему садиться?.. Неужели этот человек не понимает, что у Завьялова нет времени, что он считает минуты, секунды…
— Видите ли… — начал Лукашев, но Завьялов весело и возбуждённо прервал его:
— Да не томите вы, ради бога! Я ведь всё знаю, для меня уже нет никакой тайны. Я всё знаю! Она работает у стендов, с новыми двигателями, испытывает новые виды топлива. Видите, я всё знаю!..
— Ну, следовательно, вы знаете больше, чем я могу вам рассказать, — сказал Лукашев, подошёл к столу и начал перебирать на нём какие-то бумаги. Он аккуратно отодвинул их в сторону, положил в пластмассовый стаканчик карандаши, ручку. — Между прочим, её усиленно отговаривали, — всё ещё не глядя на Завьялова, произнёс Лукашев. — Женщин на этой работе почти нет. Она требует больших специальных знаний. И мужества… Ольге Алексеевне предлагали пойти в лабораторию. Но она сказала, что хочет быть у двигателей, что её сердце рядом с работающим двигателем бьётся спокойнее. Вы, наверно, слышали: медики изобрели особый аппарат, он работает чётко и ритмично. Его каким-то образом подключают к усталому человеческому сердцу, и оно начинает биться нормально, в унисон с ритмом этого аппарата. Может быть, Ольга Алексеевна именно это имела в виду…
— Я знаю всё это, — прервал его Завьялов. — Я знаю о ней в сто, в тысячу раз больше, чем вы!..
— В таком случае, — Лукашев впервые за этот разговор посмотрел Завьялову в глаза, — вы должны узнать и конец. Вы лётчик, Завьялов, и вам известно, что некоторые материалы и в жидком и в твёрдом состоянии обладают свойством гореть и взрываться…
Прошли секунды. И вдруг Завьялов выпрямился и откинулся назад. Так было с ним, когда в первый раз в его жизни зенитный снаряд разорвался в десятке метров от самолёта и яркая вспышка на миг ослепила его. Самолёт сильно тряхнуло, и какую-то долю секунды Завьялов не воспринимал ничего, кроме яркого света в глазах и грохота в ушах. Он, тогда ещё совсем молодой лётчик, инстинктивно шарахнулся в сторону от разрыва, отвернув ручку управления влево. Вернее, ему это показалось, потому что человеку в узкой кабине истребителя отшатнуться некуда. Это был его первый боевой вылет, он возвращался с задания, ведомый командиром звена, летел в ясном, безоблачном небе. Ни одного вражеского самолёта не было в поле видимости, небо не грозило, казалось, никакой опасностью. Но мгновенно всё изменилось: они нарвались на хорошо замаскированные зенитки.
И теперь, как и тогда, сплошной красный цвет залил всё перед глазами Завьялова. Потом тот красный туман стал рассеиваться, и стены, стол, кресла начали приобретать свои реальные очертания. Завьялов увидел, что Лукашев стоит рядом и поддерживает его за локоть.
— Не надо, — сказал Завьялов, и голос его прозвучал резко, даже грубо.
«Нет, — сказал он себе, — нет, здесь что-то не то».
Он произнёс эту фразу мысленно, но вместе с тем, кажется, и вслух. И очень спокойно, так спокойно, как будто не случилось ничего чудовищного, а так — какое-то недоразумение, мелкая неполадка. Что он сказал, этот человек? Зачем? Ах, да, он же ровно ничего не знает! Он куда-то звонил, с кем-то связался, этот молодой человек, почему-то держащий его под руку… А он, Завьялов, только что сам был на том месте, где недавно стояла Оля. Сейчас он всё объяснит. Сейчас, как только перестанет качаться эта комната, как только успокоятся стрелки приборов, как только выровняется самолёт… сейчас всё придёт в норму, всё станет на свои места. И тогда он спросит…
«Нет, ничего не надо спрашивать, — сказал себе Завьялов, — я не буду ничего спрашивать. Я сейчас уйду из этой комнаты. А потом снова войду. Мне это только кажется, что я стою здесь. Это неправда. Сейчас всё пройдёт. Он что-то путает, этот Лукашев. Больше ни о чём не надо его спрашивать. А то он что-нибудь ещё напутает. И тогда уж ничего не поправишь. Не надо. Не надо. Я сейчас уйду. Я сам поеду к ней. Я все узнаю».
Завьялов сделал шаг в сторону и спросил:
— Когда?
— Недавно. Всего два месяца назад, меня ещё не было в этом городе, — сказал Лукашев. — Проводились очень сложные, ответственные испытания. Товарищи утверждают, что, располагая топливом, над созданием которого работала Ольга Алексеевна, можно подняться на сотни километров. — Он добавил: — Взрыв произошёл неожиданно. Такие взрывы всегда происходят неожиданно…
Наступило молчание.
—‑ Но… как же так? — спросил Завьялов. — Значит, когда я видел её на странице журнала, она уже… её уже не было в живых? И когда Соколов… Осокин… и сейчас, вот только сейчас этот Гладышев… А её уже не было в живых?
«Нет, нет, нет! — мысленно прикрикнул он на себя. — Ты опять спрашиваешь, опять начал спрашивать, хотя и знаешь, что ещё один вопрос, и ты убьешь её. Убьёшь навсегда. Молчи, уходи, беги отсюда туда, на поляну, где, может быть, ещё тлеют угли костра!..»