Выбрать главу

Но, несмотря на этот сделанный мною горький вывод, отношение мое к Николаю Николаевичу стало медленно, почти незаметно меняться. Почему же, почему? Иной раз я ловил себя на том, что, завидя Крамова, уже не стремлюсь, как прежде, подойти к нему, не спешу поделиться с ним своими радостями и заботами.

Иной раз мне казалось, что причины моего изменившегося отношения к Николаю Николаевичу низменны. Вероятно, я попросту завидую ему.

Но нет, не мог я отыскать в сердце своем чувства зависти к этому человеку. Я даже прощал ему историю с нормами. Было недовольство собой, иной раз отчаяние, стремление разгадать секрет крамовских успехов, но зависти не было, это я утверждаю.

Я пытался взять себя в руки, по две смены не выходил из забоя, стремясь понять, найти причины отставания, собирал рабочих, разбирал итоги работы каждой смены и однажды, уже в совершенном отчаянии, пришел к Трифонову.

Впрочем, нужно сказать сначала, кто такой этот Трифонов.

Примерно на второй месяц после начала работ к нам на участок пришел пожилой, медлительный в движениях, худощавый человек, одетый в короткое пальто-пиджак грубой шерсти, и протянул мне бумажку-направление. В ней было написано, что Трифонов Павел Харитонович назначается на наш участок сменным мастером.

Сказать по правде, я и обрадовался и огорчился. Обрадовался я тому, что смену, которая до сих пор оставалась без квалифицированного руководства, теперь кто-то возглавит, а огорчился оттого, что Трифонов не инженер, хотя я просил комбинат прислать нам именно инженера. Трифонов, видимо, сразу увидел мое огорчение.

— Слышал, вам инженер нужен. Это правильно, на смену надо инженера ставить. Только потерпеть придется, инженера пока нету.

Он чуть усмехнулся и как-то сразу всем своим обликом завоевал мою симпатию. Может быть, он привлек меня своим несколько старомодным пальто-пиджаком, в котором раньше, как мне почему-то представлялось, ходили только строительные десятники, своим аккуратно повязанным галстуком и белой, неожиданной для этих мест сорочкой, интеллигентной манерой говорить?

Не знаю, чем он привлек меня! А только я сразу заинтересовался этим человеком.

Позже оказалось, что Павел Харитонович был старым питерским рабочим, более двадцати лет назад уехавшим, по призыву Кирова, осваивать Север и с тех пор все время работавшим в этих местах. Несколько позже я узнал, что Трифонов с 1918 года в партии.

Я с детства испытываю чувство преклонения перед старыми большевиками. В Москве на одной с нами лестничной площадке жила старая женщина, член партии с 1903 года. Я очень мало знал о ней — мы уехали из этого дома, когда мне было семь лет. Помню только, что ее звали Анна Акимовна и что в семье нашей о ней всегда говорили с большим уважением.

Много позже я как бы воссоздал для себя образ Анны Акимовны. Я был уверен, что она прошла через все царские ссылки, участвовала в трех революциях и могла ответить на все вопросы жизни.

И вот на нашем участке появился член партии с 1918 года, старый большевик. Я ждал, что он с первых же шагов как-то необычно проявит себя, сделает что-то сильное, важное, яркое… Но ничего такого Павел Харитонович не сделал. Он спокойно занял свое место в бараке, разложил пожитки, получил спецодежду, переоделся и сразу превратился в типичного горняка, ничем не отличающегося от всех наших рабочих.

Мастером Трифонов был опытным — это я понял с первого же раза, наблюдая, как он руководит бурением в своей смене.

Однако очень скоро Трифонов дал о себе знать, причем в совершенно неожиданных обстоятельствах, и обстоятельства эти были связаны со Светланой и Агафоновым.

Федор Иванович Агафонов, один из тех двух рабочих, что долбали породу ломами, когда я в первый раз появился на участке, был человек угрюмый и малоразговорчивый. Все лицо его было изрезано морщинами, в которые навеки въелась буровая пыль, и ходил он ссутулившись и чуть вобрав голову в плечи, как многие старые горняки.

Старожил здешних мест, Агафонов уже в начале тридцатых годов работал на апатитовом руднике, потом на никелевом, потом еще где-то…

Так вот, у этого Агафонова никак не ладились отношения со Светланой. С того самого дня, когда Светлана, оставшись одна, растерялась и остановила работу, Агафонов невзлюбил ее. Получая от нее указания, он почти всегда отмалчивался, а если и отвечал, то односложными словами.

Но Светлана не терпела, чтобы к ней относились безразлично, и старалась при всяком случае завоевать расположение Агафонова.

Она стала говорить с ним подчеркнуто внимательно, восторгалась его мастерством и знаниями, советовалась с ним даже в тех случаях, когда могла бы обойтись своими силами.

Однажды Светлане даже удалось затащить Агафонова к себе в комнатку и угостить чаем. Агафонов выпил один стакан, вымолвив за все время не более двух-трех слов. Я посмеивался над Светланой.

— Ну зачем он тебе нужен? У человека нелюдимый характер, ну и оставь его в покое. Горняк он отличный, и этого вполне достаточно.

Но Светлана не успокоилась. Она буквально штурмовала Агафонова. И наконец старая крепость пала. В одну из светлых полярных ночей Агафонов признался Светлане, что он тоскует, недоволен прожитой жизнью и что будущее страшит и беспокоит его.

В ту ночь Светлана узнала многое о старом горняке.

Более двадцати пяти лет назад, совсем еще молодой, Федор Агафонов захотел вольной жизни, бросил жену, с которой прожил несколько лет, и начал одинокую, скитальческую жизнь.

Сначала эта жизнь увлекала его — тяжелая, но беззаботная жизнь в бараках, в палатках, установленных на ледяном ветру, трудная работа в горах и бездумное возвращение в холодный барак, на плохо прибранную с утра койку.

Он рассказал Светлане, как партизанил здесь, в Заполярье, во время войны и как этот период его жизни, опасный и трудный, кажется ему теперь самым счастливым. Но кончилась война, ему уже было за пятьдесят, начинать новую жизнь, заводить новую семью недоставало сил, а впереди маячила одинокая, бесприютная старость.

И вот Агафонова начало мучить желание узнать, что стало с его женой Любой, давно брошенной им. С каждым днем оно становилось все сильнее, все острее, пока не завладело всем его существом.

Он ничего не знал о ней, не знал, жива она или умерла, замужем или по-прежнему одинока, не знал ничего с того дня, когда бросил ее в маленьком среднерусском городке.

Но Агафонов сказал Светлане не всю правду. Вся правда заключалась в том, что он, сам еще отчетливо не сознавая этого, страстно желал перемены в своей жизни — возвращения к жене. Рассудком он понимал всю трудность, даже невозможность осуществления этой свой тайной мечты, и все же он жил ею, лелеял ее, эту мечту, сознавая в то же время, что никогда не решится предпринять розыски. Характер его переменился, Агафонов стал замкнутым, молчаливым и суровым.

Но Светлана женским чутьем поняла его. И, поняв, вбила себе в голову, что ее долг — разыскать далекую и безвестную женщину Любу и снова соединить ее с Агафоновым.

Она взялась за дело с той же настойчивостью, с какой добивалась от Агафонова откровенности. Когда она поведала мне о своих планах, я сказал, что, по-моему, затея Светланы хоть и романтична, но все же несколько рискованна: как можно, не зная ни характеров, ни жизни двух людей, заочно пытаться соединить их?

Но замечание мое Светлана пропустила мимо ушей. В первое же воскресенье она отправилась в поселок и дала телеграмму на родину Агафонова в горзагс с просьбой сообщить местонахождение Любови Дмитриевны Агафоновой, до замужества Коротеевой. Уже на четвертый день пришел ответ: Лицо с указанной фамилией в городе не проживает.

Светлана не сдалась и послала авиаписьмо секретарю городского комитета партии. Сообразив, что ничто так не может заинтересовать секретаря, как вопрос о человеческих судьбах, она умело намекнула в этом письме, что речь идет о старом рабочем, бывшем партизане, и его жене.

Ответ был получен через десять дней. Секретарь горкома сообщал, что, по наведенным справкам, Любовь Дмитриевна Агафонова-Коротеева действительно проживала в городе до войны, но затем эвакуировалась на Урал, кажется в Свердловскую область. Больше ничего о ней горкому не известно. В конце следовал совет обратиться в Свердловский обком партии.