— Помирать к тебе пришел. Без веры остался…
Прожил со мной череду дней и всё в немоте! Ни в ночь, ни когда кормил его — ни единого раза даже обрубками рук себя не перекрестил. Только взгляд кинет в красный пустой угол да тут же глаза опустит. Посидит — опять взглянет. Вот ведь что — знамения он ждал! Веру потерял, а знамения ждал. Верил, убогий человек, до последнего часа своего верил!.. Горбатого, бают, могила выправляет. Брата Прокопа и могила не поправила — гроб-то пришлось под горб прилаживать. Перед самой кончиной он мне, Олеша, открылся. А случилось таково: сидел Прокоп в ночи у огня, и явилось ему вроде озарения: всемогущ бог, неотступна вера. Сотворил он молитву, сказал: «Верю в тебя, господи. Огради!..» — и положил руки в огонь… Таково, Олеша. Проникся я исповедью Прокопа так, что жутко мне стало. И долго под его словом жил, все хотел догадать, какой это такой поворот: человек силен верой, а тут вдруг вера да против человека?!
И вот что, Олеша, мне открылось: не всякая вера истинна. Мир-то, он — рукотворный! От ложки, избы — до души человеческой! А он — руки в огонь. — Федя умолк, боком навалился на стол; так и сидел, отворотившись, рукой придавив волосатую голову. Не поднимая головы, договорил:
— Вот, Олеша, что может сотворить вера с человеком. А вот что человек может, когда вера доподлинная, то должно показать тебе, Олеша!
Алеша усмехнулся; сам чувствовал — нехорошо усмехнулся. Сказал:
— А что, если нету веры? Ни доподлинной, никакой?..
Федя поднял голову, обесцвеченная временем кожа на плоских его щеках закраснела. Из-под косматого волоса бровей в упор глядел он в глаза Алеши, будто взглядом добирался к дальним, запрятанным его мыслям. Неожиданно возвысив голос, чего никогда с ним не бывало, проговорил:
— Доказать хочешь, что веру потерял? Понапрасну стараешься, мил человек! Коли жить остался, значит, есть в тебе вера!.. Что суровости напустил? Деревяшек своих напугался?! А ты не пугайся. За людей ты кровь пролил. И скажи ты мне, найдется хоть одна живая душа у нас в Семигорье, по всей Волге, да что там — по всей России, что деревяшками тебя попрекнет?! Не случиться такому, Олеша. Народ, он чуткий до чужого горя. А горе твое каждой вдове, каждому мальчонке, будь он сиротинкой или об руку с воротившимся отцом, — свое, сердечное, кровное горе!.. Костылики-то свои ты помалу прибирай. Окрепись на деревяшках-то, ходи-бегай! По лесу с ружьем хаживай! Себя окрепишь — все другое приложится. Голова, руки — при тебе. Дело еще сотворишь, Олеша. Заметное людям дело сотворишь!.. — Федя положил на стол руку; придавил другой, будто под руку собрал весь разговор; смотрел, выжидая.
Алеша низко держал голову, губы его дрожали. Федя тронул его против шерстки, погладил жестко, с задиром; и неожиданная неуступчивость старого человека, к которому он шел за утешением, а втайне и за состраданием, больно задела его. Правду Фединых слов он чувствовал, обида мешала принять как будто для него припасенную правду. Хмуро выглядывая из-под упавших на лоб волос, он спросил:
— В чем же ваша вера, дядя Федор?
— А вот есть она, Алеша! Не скоро умом ее сознал. Но с нонешних лет вижу: и прежде была. Как объяснить непридуманно, — уж больно проста моя вера. Как думаешь: помри я — убавится чего-то на земле?.. Молчишь! — Федя в досаде отогнал с меда мух. — Понятное дело: не по душе старика обидеть…
Алеша заставил себя разжать неохочие к разговору губы:
— Для меня убавится: доброго человека не станет…
— Ну вот и отличил! В том вся моя вера: жизни добра добавить. Тут мы с нашей Васенушкой парой, в одной упряжке: тяжел воз, всё в гору, а везем. Везем! Такая моя вера, Олеша. Она меня держит. Не могу, Олеша, оставить людей на трудной дороге жизни без малой моей помоги!.. А медку-то покуса́й! Слово словом, а сила тебе нужна…
Федя в неловкости, от того, что невоздержанно заговорил о себе, зашарил по столу руками, опять суетно озаботился гостем, как было это в начале встречи.
Алеша упрямо не притрагивался к дорогой Фединой затайке — к сотам, подернутым каким-то особенным коричневым загаром, сочащимся прозрачнейшей медовой живицей, пахнущим прошлыми счастливыми днями, хотя знал, что упрямством своим ранит сердце старого человека.
«Напрасно, все напрасно, — думал он. — Все, что говорят мне, — слова, не больше как слова! Прошлое остается только в памяти. В жизни, в том настоящем, что вокруг, прошлое не удерживается. Сдвинулась жизнь, сдвинулось и добро. Может, оно и осталось где-то. В Феде, наверное, осталось, — думал Алеша, чувствуя, как наливаются глаза слезами. — Но оно уже не мое добро. Помочь оно не может, потому что я уже не такой, каким был. Память обманывает. Опять меня обманывает моя память! Все переменилось, а я живу тем, что помню. Надо знать, что ты есть и что тебе надлежит…»