Васенка, не размыкая крепко прижатых к груди рук, медленными шагами прошла по избе, подсела к столу, из-под в строгости сдвинутых бровей посмотрела жгуче, спросила, сдерживая голос:
— Что про Леонида Ивановича не спрашиваешь? Или знаешь что?..
Алеша опустил голову. Из самой середины войны память вынесла кроваво-красный влажный вечер, затерянную в смоленских лесах незнакомую деревушку, Леонида Ивановича на крыльце чужого дома. Радость их, трех, по чистой случайности не расстрелянных вместе с десантом, и тут же, в ответ на их доверчивость, руки Красношеина на его, Алешином, автомате, короткий толчок в спину, обрывающий свободу. Плеснулся в глаза тот кроваво-красный догорающий день у незнакомой деревни, и тут же память сменила его видением холодной ясной августовской зари на опушке влажного бора, Красношеина, в обнимку с немецким пулеметом, неловко прижавшегося к стволу старой сосны. Он видел его таким, каким был Леонид Иванович за несколько минут до смерти: плотная тень от нависшей сосновой лапы как бы отсекала от его лица верхнюю половину; на освещенной половине были усмешливые, стиснутые до синевы губы; на затененной, верхней, как будто не было ни волос, ни лба, — одни глаза, как две черные пещеры с мерцающим отсветом дотлевающих где-то в самой их глубине углей. И голос сохранила память — западающий в хриплость красношеинский голос; и слова, в завет ему, Алеше, сказанные: «Про все Васенке не говори. А вот про то, что сейчас здесь будет, про то скажи…»
Все это мгновенным видением пронеслось перед закрытыми глазами Алеши. Он не знал, что должен сказать Васенке. В полном смятении чувств думал: «Вот он, судный час: грехи чужие, исповедь моя…»
Васенка угадала: носит в себе Алеша весть о Леониде Ивановиче! Руки ее задрожали, поднялись к лицу; она подсунулась ближе, едва слышным голосом спросила:
— Коли знаешь, скажи?!
Глухо, под стол, он сказал:
— Он погиб… — И, испугавшись вдруг повисшей тишины, еще глуше добавил: — Он хорошо погиб…
На Васенку Алеша не смотрел. Капала из умывальника вода, капли размеренно, как постук ходиков, ударялись о какую-то твердь в тазу; тупой звук становился все слышней и как будто ближе, мешался с высоким звоном в ушах, который пришел с ним оттуда, с войны; в высоком звоне он едва расслышал тихий растерянный голос.
— Алеша, Алеша… Можно ли так-то: хорошо погибнуть?!
— Стало быть, можно… — Он поднял наконец глаза. Васенка, опираясь локтями о стол, держала голову руками, смотрела с пристальностью вниз, мимо стола, на яркое солнечное пятно под окном; все было в ней неподвижно, лишь удивительно ровные, полные, как у Зойки, сейчас бледные, губы чуть подрагивали, как будто от неслышных ему слов. Васенка прищурилась, не отрывая глаз от светлого пятна на полу, медленным напряженным голосом спросила:
— Пошто не говоришь мне все?
Алеша молчал; он и теперь не знал, искупил ли вину Леонид Иванович своей смертью или так навек и остался без Родины. Одно он знал твердо: он и трое его товарищей жизнью были обязаны ему. И когда молчание стало невыносимым, упрямо повторил.
— Леонид Иванович погиб. Под Смоленском. Это все, что я знаю.
В глазах Васенки, всегда светлых, теперь как будто затененных, он видел смятение и боль; придерживая руки у высокой шеи, она смотрела, ожидая. Потом как-то сдвоенно вздохнула, и напряжение, бывшее в ней с первых минут, как вошла она в дом, оставило ее; руки пали с мягким стуком на стол, лицо, непривычно решительное, напряженное этой решительностью, дрогнуло в каком-то горьком недоумении; и вся Васенка открылась в прежней своей беззащитности:
— Алеша, Алеша, понимаешь ли ты, что мне надобно знать все? Все, до словечка последнего! Судьба моя в том, Алеша! Быть мне верной его памяти или забыть, про все забыть! Не помнить, себя не казнить, коли случится по-другому…
Боль Васенки Алеша видел; он протянул через стол руки, вобрал в ладони покорные ему Васенкины пальцы, сжал, сострадая. Он облегчил бы свою душу, если бы здесь, сейчас рассказал о том, что пережил там, на Смоленщине. Но тяжесть памяти о предательстве Леонида Ивановича тогда перешла бы к Васенке, придавила бы ни в чем не виноватое ее сердце. Проясненный состраданием чужому горю, он держал в своих ладонях покорную ему руку, принимая на себя чужую боль, говорил:
— Погиб Леонид Иванович. Нам помог, а сам погиб. Ты теперь знаешь, люди узнают. И памятью себя не осуждай. Свободна ты в теперешней своей жизни. Слышишь, Васена, свободна!..