VIII
Все, что думала и чувствовала Юлия, очнувшись в палате, было для нее сном, который не то чтобы повторялся, но, как вращающийся барабан, был весь на виду от той минуты, когда Наташа и Арсений вошли в комнату, и до той, когда за ними захлопнулась дверь; она видела возле себя врачей и сестер и видела белые стены палаты, но и стены, и все белое, непривычное и создавшее пустоту, постоянно заполнялось как раз этим воспоминанием, как она готовилась встретить будущего зятя и чем все закончилось потом. Ее не спрашивали, она ни о чем не рассказывала; окруженная вниманием прежде незнакомых ей людей, но не сознавая и не чувствуя этого внимания, а воспринимая все как должное, она продолжала жить своею о с т а н о в и в ш е ю с я жизнью, которая была для нее теперь и смыслом и целью всего происходившего с ней и вокруг и делала состояние ее тяжелым. К вечеру она опять потеряла сознание, и всю ночь возле ее кровати дежурила сестра с кислородной подушкой; всю ночь — неведомо для дочери и неведомо для мужа — Юлия находилась на грани, когда каждая минута могла оказаться для нее последней, и всю ночь для врачей и сестер центром больничной жизни была палата, в которой лежала она.
Все, что делал в этот день, вечер и ночь Сергей Иванович, оставшись один в квартире с покойной матерью, он делал машинально, сознавая лишь, что надо делать э т о и что никто не может подменить его. Позвонив в «скорую помощь» и выяснив, что смерть матери должен засвидетельствовать лечивший Елизавету Григорьевну участковый врач, но что для этого нужно дождаться понедельника и что потом уже, получив справку, следует начинать хлопоты по организации похорон, он позвонил еще Кириллу Семеновичу Старцеву и, рассказав о своем горе (умолчав только о дочери), попросил приехать его. Как протекал разговор с бывшим однополчанином, Сергей Иванович не помнил; все как будто было правильно, и он, слушая Старцева, понимал, почему тот не может приехать, а вместо себя пришлет — сегодня, сейчас же — какую-то свою дальнюю родственницу из Дьякова; Сергей Иванович не только соглашался с ним, не только отвечал: «Да, да», но и благодарил старого фронтового друга; но, когда положил трубку, от всего разговора осталось лишь скверное впечатление обманувшегося в надеждах человека. «Дьяково», — несколько раз повторил он, оглядывая молчавший на тумбочке телефон и стараясь восстановить, в связи с чем произносилось это слово и что оно могло значить в общей цепи событий и дел, которые обрушились на Сергея Ивановича и которые предстояло ему решить теперь. «Это по Варшавке, на Каширу, это далеко, — подумал он, продолжая еще искать связь, к чему было сказано это слово, но в то же время точно зная, кто и для чего должен приехать к нему из Дьякова. — Ну что ж», — добавил он, чувствуя безнадежную безвыходность своего положения. Хмуро глядя под ноги, он зашагал в комнату матери, не представляя, однако, для чего нужно ему туда; остановившись возле кровати, он принялся смотреть на покойницу; он смотрел на нее так, словно хотел запомнить все отдельные черты маленького и ссохшегося лица ее, и сантиметр за сантиметром медленно продвигался взглядом по глубоким и застывшим в мертвенной синеве складкам кожи на лбу и щеках; он думал о матери, но кто-то как будто с пугающей ясностью и простотою говорил ему, что смерть страшна не для того, кто умирает, а для того, кто остается жить, что, так же как колесо, из которого вынута спица, не может более представляться цельным и законченным, так и жизнь его, Сергея Ивановича, уже не может быть полной; он чувствовал, что вместе с матерью отрывалась и уходила из жизни частица его души, и в то время как многими канатами он, казалось, был еще крепко привязан к жизни, один из них, и он отчетливо сознавал это, с телом матери должен был опуститься в могилу; канаты уже сейчас как бы растягивали Сергея Ивановича, и самым страшным было для него то, что он знал, что чувство это долго будет преследовать его.
— Ну что же, — проговорил он, успокаивая себя и отходя от матери. Он еще возвращался к ней и выходил от нее; когда он останавливался на кухне или в спальне у окна или присаживался на диване, он более думал о жене, дочери, об Арсении и о том, что произошло утром и было причиной всему, но, как только появлялся перед кроватью матери, центр тяжести его разрозненных мыслей и переживаний сейчас же перемещался опять к тому, что он думал о матери. Иногда он вдруг с тревогою оборачивался, смотрел в коридор и прислушивался к звукам, которые доносились или могли доноситься с лестничной площадки. Он ждал дочь и при каждом шорохе или стуке полагал, что это она вышла из лифта и что вот-вот раздастся звонок; но когда наконец действительно прогремел звонок и Сергей Иванович открыл дверь — он увидел перед собой не Наташу, а двух незнакомых и траурно одетых пожилых женщин.
Женщины эти приехали из Дьякова. Одна из них, что выглядела помоложе и назвалась Никитишной, была та самая родственница Кирилла Старцева, которую он обещал прислать вместо себя; вторая, имя которой Сергей Иванович не расслышал, была соседка и подруга Никитишны и приехала помочь ей обмыть и нарядить покойницу. Как только они вошли в квартиру, тихие и пустые комнаты сразу будто заполнились их широкими темными юбками и темными платками и кофтами. Неторопливые в разговорах и движениях, женщины вместе с тем создавали впечатление не то суеты, не то полноты жизни вокруг себя, и Сергей Иванович сейчас же почувствовал это; из чего складывалось такое впечатление, он не знал; он только постоянно ловил на себе окидывающие взгляды то Никитишны, то ее подруги и с удивлением думал: «Чего это они так суетятся?» Он проследил, как Никитишна включила свет, хотя в комнатах было еще довольно светло, ж затем вместе с нею и ее подругою вошел к покойной матери. По тому, как Никитишна покачала головой, и по тому восклицанию: «Господи!» — какое услышал Сергей Иванович, он понял, что вид покойницы ужаснул ее; но по тому, как Никитишна, склонившись над маленьким, в застывших морщинах лицом, решительно и ловко, будто это было привычным и знакомым ей делом, закрыла глаза покойнице, и по тому, как с той же решимостью попыталась скрестить ей на груди холодные и неподвижно вытянутые поверх белого пододеяльника руки, понял и другое: что между тем чувством, какое испытывал он к умершей матери, и тем, какое было у Никитишны и было у ее подруги, лежало пространство, которое Сергей Иванович не мог ни измерить, ни преодолеть; пространство это то сокращалось, то увеличивалось от того, обращались ли женщины к нему или молча делали свое неведомое прежде Сергею Ивановичу, но необходимое и положенное для такой минуты дело.
— Ты уж оставь нас, мы уж сами, — говорила Никитишна, выпроваживая его за дверь, в большую комнату, и Сергей Иванович послушно выполнял то, о чем Просили его.
Он предоставил самой Никитинше открыть гардероб и поискать нижнее и верхнее, во что нарядить покойницу, и смотрел от дивана, где он стоял опустив руки, как женщины перекладывали, разворачивали и снова сворачивали рубашки и платья, подбирая нужное и советуясь меж собой; он видел затем, как они, взяв одежду, полотенце и таз с теплой водой, ушли в маленькую комнату, и слышал, как хлюпала вода и выжималось полотенце и как что-то будто тяжелое поднимали и поворачивали с боку на бок; он не думал о том, что они делали за полуприкрытой дверью, но по выражению лица Никитишны, когда она выходила, по сосредоточенности и устремленности ее движений чувствовал, что то, что они делали, было приготовлением к чему-то очень и очень важному, без чего нельзя проводить в последний путь умершую мать. Ему казалось, что он однажды уже видел такое сосредоточенное выражение лица, какое было теперь у Никитишны, и смутно припоминал, где и когда это было: вот так же с полотенцами и теплой водой в тазу из большой комнаты в меньшую выходили и входили женщины, но тогда за дверью лежала роженица, и тишина и волнение, охватывавшее всех, было ожиданием жизни; теперь же за дверью находилась покойница, и все, что делалось там, было не приготовлением к жизни, а приготовлением к похоронам, но Сергей Иванович чувствовал, что была как будто какая-то связь между тем, что он вспоминал, и тем, что происходило сейчас, он не мог объяснить, в чем заключалась связь и в чем был весь смысл приготовления, но что связь и смысл были, не сомневался ни на секунду; странным представлялось ему, что как он раньше никогда не задумывался над этим.
Закончив все и прибрав таз и полотенце, Никитишна пригласила Сергея Ивановича посмотреть на с в о ю р а б о т у, и он так же послушно, как выходил из комнаты матери, теперь снова вошел в нее. Он вошел с тем волнением, что увидит что-то особенное, что было совершено с матерью; но он увидел все то, что видел прежде, и потому, обернувшись, недоуменно посмотрел на женщин, которые стояли за его спиною. «В чем же весь смысл того, что вы сделали?» — взглядом спросил он их. «А ты приглядись», — взглядом же ответила ему родственница Кирилла Старцева, и Сергей Иванович совершенно ясно для себя прочитал этот взгляд. Он снова принялся смотреть на мать, не находя, однако, ничего изменившегося в ней, кроме того, что она была накрыта не одеялом, а только простынею, и что голова ее лежала не на подушках, а на чем-то более ровном и жестком, и что глаза были закрыты, и еще было видно, как бугрились под простынею сложенные на груди руки. Пока он смотрел на мать, Никитишна, видя, что он не может сообразить, что же с д е л а н о ею и помогавшей ей старухой, шагнув и потеснив Сергея Ивановича, отвернула простыню с груди и рук покойной; жест ее был настолько очевиден, что Сергей Иванович даже почувствовал неловкость оттого, как он мог усомниться в том, ч т о было сделано ею; он торопливо проговорил: «Хорошо, хорошо» — и почувствовал еще большую неловкость оттого, что произнес эти слова. Но для Никитишны они явились как раз тем одобрением, какое она хотела услышать и услышала от Сергея Ивановича, и потому, успокоенная, довольная, уже не обращая внимания на него, начала разговаривать со своей молчаливой и безропотно выполнявшей все помощницей.