С привычной широтой и основательностью, как все делалось в доме Лукьяновых, решено было встретить московских родственников. Больше всего разговоров было вокруг того, как и что поставить на стол. Хотя сами Лукьяновы, как и многие в Мокше, давно не пекли хлеб, а покупали готовый, который привозили из соседней, в пяти километрах, деревни Сосняки, где размещалась центральная усадьба колхоза, но к приезду Коростелевых задумали испечь свой, домашний, деревенский (надо же было хоть чем-то удивить москвичей), и Екатерина с утра, накануне встречи гостей, поставила тесто, а к вечеру, когда круглые булки и калачи были уже посажены в печь, вся изба Лукьяновых была как бы пропитана тем особенным запахом печеного хлеба, который всегда кажется запахом жизни. Этот же пряный запах чувствовался и во дворе, где Павел с ведром и тряпкою в руках мыл машину. Он выкатил ее из сарая, в котором когда-то давно-давно стояла хозяйская лошадь и где были еще ясли, заполненные теперь баллонами и разного рода запасными частями и инструментами; ворота в сарай остались открытыми, и Павел то поглядывал на них, то на темные и заходившие над избою тучи. Где-то у горизонта уже полыхала гроза (та, что сопровождала поезд, в котором ехали Коростелевы), и дыхание ее настораживало Павла. Его беспокоило, как он завтра доберется до Каменки к поезду. Хотелось приехать на чистой, не забрызганной грязью машине, которую он готовил к поездке с тем же чувством, как раньше крестьянин готовил лошадь в дорогу, подсыпая ей овса в ясли и похлопывая по теплой шее.
II
Каменка была небольшой степной станцией, на которой московский поезд делал последнюю перед Пензой остановку. Он стоял здесь всего несколько минут, и потому Сергей Иванович и Юлия, разбуженные еще час назад проводником, в то время как поезд только въезжал на станционные пути, уже вышли в тамбур. Хотя они ничего не говорили между собой, но по тому выражению, какое лежало на лицах, было ясно, о чем они думали: «Приехал Павел встречать или нет?» Из-за спины проводника, стоявшего в раскрытых дверях и загородившего собою проход, Сергей Иванович старался разглядеть, что было там, куда прибывал поезд. Но он ничего не видел, кроме того, что все было синим: и небо, и водокачка, проплывшая мимо, и плоская крыша низкого и долго тянувшегося пакгауза; был тот ранний час утра, когда небо до половины должно было быть залито белым светом; но тучи, сдвигавшиеся к востоку и заполнившие как раз эту зоревую половину, были так темны и густы, что не пропускали света, и оттого на всем лежал налет ночной синевы. Чувствовалось, что и здесь, над Каменкой, прошел дождь, и сырой воздух, врываясь в тамбур и завихриваясь, заставлял поеживаться Юлию и Сергея Ивановича.
Коростелевы напрасно беспокоились, что Павел не встретит их; как только поезд остановился и проводник освободил проход, у самых дверей вагона они увидели Павла. Первое, что он произнес, было не «с приездом» и не то обычное, что принято говорить между близкими и долго не видевшими друг друга людьми, а было: «Подавай чемоданы!» Приняв из рук Сергея Ивановича и отнеся их в сторону, где казалось посуше и было меньше лужиц, он успел еще вернуться к вагону и помочь полной и тяжело дышавшей Юлии. И только после этого, повторяя: «Наконец-то», поочередно обнял их. По голосу, как он говорил, и движениям, как обнимал и тряс руку зятю, было очевидно, что он рад встрече. Коростелев сразу же отметил про себя это. «Все такой же», — подумал он о Павле, живо вспомнив свой последний приезд к нему. Он любил шурина за простоту и душевность и за это же осуждал его. Но теперь он забыл, что думал о Павле раньше, и был тоже рад, в особенности тому, что видел Павла прежним, нисколько будто не изменившимся с тех пор, как последний раз (десять лет назад) с семьею гостил у него.
— Завидую, — сказал он Павлу, с нескрываемым удивлением разглядывая его. — Тебя ни с какой стороны не берет время. Не ржавеешь. Молодец, — добавил он по старой своей командирской привычке. — Молодец, — повторил он, не находя, что бы еще сказать шурину, и продолжая смотреть на него. Хотя утро все еще будто не могло пробиться сквозь низкие грозовые тучи, но синева, покрывавшая все вокруг, которую видел Сергей Иванович из тамбура вагона, уже не казалась густой, а редела, таяла и стекала — с крыш, стен, с плеч и лица Павла, открывая его как бы специально для того, чтобы не могла остаться незамеченной улыбка, какою встречал он сестру и зятя. Он был похож на Юлию, это всегда отмечал Сергей Иванович; но когда улыбался, особенно как теперь, этой своей словно извинительной и доверчивой улыбкой, схожесть с Юлией казалась разительной и была не в пользу сестры, а в пользу брата. Щеки Павла не были так одутловаты, он выглядел моложе, был обветрен и смугл, и широкой грудью и плечами сейчас как бы нависал над сутуло стоявшими перед ним в тонких плащах из болоньи московскими родственниками. Юлия не замечала этого различия и так же доверчиво улыбалась брату и вытирала влажные от волнения встречи глаза; Сергей Иванович же, зная, что он моложе Павла; чувствовал себя стесненно и неловко перед ним; неловкость происходила в нем от смутного сознания того, что он всегда (и в мыслях и в разговорах с Юлией) свою жизнь выставлял как образец перед деревенскою жизнью Павла; но оказалось, что то, как он понимал жизнь, не соответствовало тому, как эта жизнь текла на самом деле, и Сергей Иванович неожиданно для себя был сейчас в том положении, как шахматист, который, несмотря на всю продуманность ходов и общего замысла партии, вдруг обнаружил, что фигуры на доске разместились совсем не так, как он хотел, а по-другому и не в лучшей для него позиции. Он чувствовал это и когда шагал за Павлом на привокзальную площадь, где стоял светло-серый и отливавший глянцевой чистотою (несмотря на прошедший дождь и мокрую дорогу) лукьяновский «Запорожец», и потом, когда уже сидел рядом с Павлом в машине и разговаривал с ним.
Грейдерная дорога, еще не просохшая после дождя, была черной и оттого казалась новой, недавно проложенной. Она не была прямой, и по ней было приятно ехать. По обе стороны ее лежали хлебные поля с темными заплатами отдыхавшей земли, и все это зеленое и темное, составлявшее крестьянский труд, перемежаясь и сливаясь, уходило к горизонту и вызывало у Сергея Ивановича то впечатление широты и новизны жизни, какое обычно возникает у городских людей при виде лугов, полей и деревни, а у деревенских — при виде суетных городских улиц, высоких домов, площадей и витрин. Поля, несмотря на хмурое утро, казались настолько ясными и веселыми, что Сергей Иванович не мог оторвать от них взгляда; и чем больше всматривался, тем оживленнее становилось у него на душе и тем охотнее отдавался он тем легким и приятным чувствам, какие возникали в нем теперь. Он не знал, о чем думала Юлия, которая, прислонившись к дверце, молчаливо смотрела на то же, на что смотрел он, и не знал, о чем думал Павел, руки которого лежали на небольшом и хрупком как будто руле «Запорожца», но, когда оборачивался к жене или бросал взгляд на Павла, ему казалось, что он видел на их лицах отражение тех же чувств, какие охватывали сейчас самого Сергея Ивановича. «Да, что говорить», — отвечал он Павлу на его слова о покойной матери, что она была стара, больна и не жилец на свете. «Да, гудит, а что ей? Ей ничто не помеха», — поворачиваясь к Павлу же, подтверждал он, в то время как шурин спрашивал его о Москве. Все, что отвечал Сергей Иванович, было правильно и разумно; но он произносил фразы, не вдумываясь в них, как если бы брал со стола и передавал шурину то, что лежало на поверхности, тогда как занимало его совсем другое, что содержалось в ящиках; он говорил: «Разве все предусмотришь в жизни, нет, Павел, всего предусмотреть нельзя», но смотрел не на Павла, а на то, как окрашивались розовою краской поля, сосновый бор и крыши выплывавшей из-за сосен деревни; деревня, бор и поля были впереди, на западе, куда бежала машина, и казалось, что именно там (потому что небо там было свободно от туч) разгоралось и вставало утро.
Путь от Каменки до Мокши (тридцать два километра) показался Павлу долгим, и он был недоволен, что медленно вел машину; этот же путь Сергею Ивановичу, напротив, показался коротким, и он удивленно произнес: «Уже», когда «Запорожец» неожиданно повернул к жердевым, на проволочных петлях воротам. Не то чтобы Сергей Иванович не узнал деревню и увеличившуюся (с тех лет, как он был здесь) избу Лукьяновых, но просто с таким же любопытством, как он смотрел на все, что открывалось за стеклом машины, смотрел и на Мокшу и на избу Павла, когда подъезжал к ней.
— Сиди, — сказал ему Павел, вылезая из машины и направляясь к воротам, чтобы открыть их.
Пока он открывал их, приподымая и волоча стойкою по траве, на крыльце избы появилась Екатерина. Следом за нею вышли две девочки с круглыми и веселыми, в лукьяновскую породу, лицами. Обе они были с косичками, в одинаковых нарядных голубых платьях и были, казалось, незнакомы Сергею Ивановичу. Одну из них, старшую Валентину, в прошлый свой приезд он водил за руку по двору и по огороду и помнил, как она неуверенно и смешно переступала полными ножками, и помнил купленный ей на вырост плащ, в который кутали ее по вечерам и который полами доставал до земли, но все это, живо вспомнившееся ему, никак не вязалось с тем, какой была Валентина теперь. Он удивленно покачал головой и, сказав Юлии: «Взгляни-ка», продолжал смотреть на девочек. Таню он и в самом деле не знал: Екатерина была тогда беременна ею. Беременность делала ее нерасторопной и некрасивой, и у Сергея Ивановича все время сохранялось определенное впечатление о ней; но на крыльце стояла сейчас будто совсем иная женщина, не похожая на ту прежнюю Екатерину, и это тоже заметил Сергей Иванович. Слова, которые он сказал Павлу на вокзале: «Но ржавеешь», он почувствовал, в еще большей степени можно было отнести к его жене, и потому, снова повернувшись к Юлии и с тем же оттенком удивления, он воскликнул: «Катя-то, Катя, посмотри!» На крыльце между тем появились сыновья Павла — Александр, Петр и Борис, тоже одетые не по-будничному, как и должно было к приезду гостей. Всем им Сергей Иванович еще недавно вырезал картонных лошадок и клеил картонные пушки; но он видел теперь, что они вышли из того возраста, особенно Борис, стоявший позади Петра и Саши. Он казался медлительным и важным, когда вслед за матерью, сестрами и братьями спускался с крыльца. «Уже и отца перерос», — подумал о нем Сергей Иванович. Не заключавшая будто в себе ничего торжественного и необычного, вся обстановка приезда и встречи вызывала, однако, в Сергее Ивановиче именно это чувство — торжественности минуты, — и он охотно отдавался общему настроению радости, какое, как ему казалось, было вокруг. Когда машина остановилась во дворе, он вместе с Юлией, пропуская ее вперед, двинулся к Екатерине и детям, улыбаясь точно такой же улыбкой, какой встретил его на вокзале Павел и какая была сейчас на лицах всех (кроме Бориса), к кому он приближался.