Выбрать главу

— Если бы ты попросил меня рассчитать котлован под фундамент, — ответил Дорогомилин с той уклончивостью, как если бы говорил не с близким себе человеком, а с кем-то посторонним, по служебным делам пришедшим к нему, — я бы не задумываясь сделал это. Но ты просишь такое, в чем я не компетентен помочь тебе.

— А кто же тогда компетентен? — возразил Николай Николаевич. — Давай порассуждаем. — Он свернул с тропинки и, пройдя шагов двадцать к лесу, сел в тени на поваленное сухое дерево и надел рубашку. — Садись, — предложил он Дорогомилину. — Так давай порассуждаем. Мне важно, как ты смотришь на это дело, — сказал он, нажимая на слово «ты» и как бы подчеркивая этим, что, во-первых, говорит все же с братом и, во-вторых, с человеком, так ли, иначе ли, но близко стоящим к партийному руководству.

— Как я смотрю... но как я могу смотреть? — в свою очередь возразил Дорогомилин. — Я знаю, что партия всегда учила и учит говорить людям правду, и я вижу, так оно и есть. А твои рассуждения — это седьмая вода на киселе. Ведь ничего конкретного у тебя нет, только понятия и фразы.

— Ну нет, изволь, пожалуйста, — сейчас же суетно начал Николай Николаевич и стал приводить тот самый пример, какой приводили в статье, критиковавшей его. — В чем, скажем так, правда восемьсот двенадцатого года? В Бородинском сражении? Или в том, почему мы вынуждены были бежать до Бородина, чтобы наконец там дать сражение? Только ли в конечном результате или же и в причинах? — И в то время как Дорогомилин собрался было уже что-то ответить, Николай Николаевич вновь и запальчиво перебил его: — В этом ли нашем русском патриотизме, что мы сожгли Москву, как нас уверяют теперь (хотя я сомневаюсь, чтобы мы, именно мы сделали это!), или, наконец, в том, почему все же случилось так, что Наполеона допустили к Москве и позволили ему сжечь ее? Я знаю, что ты ответишь, — тут же сказал Николай Николаевич. — Что есть одна правда — правда Бородина. Но так ли, подумай, так ли только? — И, говоря это, он так напряженно смотрел на брата, что как будто готов был вот-вот вскочить и бежать куда-то.

— А что тебя так волнует двенадцатый год? — спросил Дорогомилин.

— Но ты же хотел конкретное.

— Не хитри, Николай. Передо мной-то не хитри, — сказал Дорогомилин с той улыбкою, что он наконец понял, чего хотел от него брат. — Тебе нужен не двенадцатый, а сорок первый и сорок пятый, так с этого бы и начинал и не морочил мне голову. А то: правда, правда... Чувствую, что что-то тут зашито, а что?.. Так вот что я скажу тебе на все твои зигзаги: правда одна, и не в том, что фашисты топтались у стен Москвы, а в том, что мы взяли рейхстаг и Гитлер был вынужден сжечь себя и пустить пепел по ветру. Нет, не перебивай, — предупредительно подняв руку, попросил Дорогомилин. — Я слушал тебя, теперь слушай ты. Ты хотел знать мое мнение? — с тем ощущением, что он говорит не только от себя, но выражает общенародный, общепартийный взгляд на все дело, продолжал он. — Пожалуйста. Я не одобряю ваш спор. Как фронтовику и как русскому человеку вообще мне непонятно, для чего и зачем возник этот спор. Для чего нам изображать войну так, будто мы только и делали что подсиживали друг друга (в большом ли, малом — все равно!), а не сражались с немцами? Да и так ли было все? Нет. Ты же знаешь, и враг был, что называется, и мы, несмотря ни на что, дошли до Берлина. А все наслоения, которые сейчас этак щекочут общественное мнение, — все эти наслоения уйдут, и в памяти народной, как и в истории, останется только одно — победа.

— А правильно ли и хорошо это?

— Правильно ли, хорошо ли, да от нас просто не зависит. Какой же народ позволит, чтобы усилия его были сведены на нет? Ты посмотри, что делается на Западе? Там так пишут о войне, что не только свои куцые и сомнительные победы, но и даже поражения пытаются представить в самом выгодном для них свете. А мы что же, победы наши должны обращать в поражения? Не понимаю и никогда не пойму этого. И народ не поймет. Так что конечная и главная правда — правда Бородина, правда народных усилий, а не дворцовых интриг и бездарных распоряжений. Схоластичен ваш спор, Николай, и он отпадет, как сухой лист, и сгниет в почве.

— Что касается Запада, да, но у них там свои цели, — сказал Николай Николаевич, который не мог так сразу согласиться с братом, хотя и чувствовал в душе, что брат прав и что нельзя не согласиться с ним.

XXXIX

Пора было идти домой, и Николай Николаевич сказал об этом.

Но и сам он и Дорогомилин продолжали еще некоторое время сидеть, молчаливо поглядывая на поляну, лес и небо, открывавшиеся им. На поляне то появлялись люди — одни шли от города к прудам, другие уже от прудов к городу, — то поляна опять пустела и только видны были на ней те самые стожки сена, которые столько чувств, как снова заметил Николай Николаевич, пробуждали в нем и на которые с совершенным спокойствием смотрел Дорогомилин.