Выбрать главу

— Между прочим, я полюбила тебя за эту ненормальность!

— Действительно, я выделялся этим среди других в институте. Девушкам нравятся такие. Поначалу, конечно.

— Не знаю…

— Погоди, ребенок родится, и поймешь.

— Ей-богу, ты с каждым разом все больше и больше падаешь в моих глазах!

Мы говорим и ничего вокруг не замечаем. Взгляды наши обращены в себя. А вокруг хорошо, тепло. Май. Тропинки уводят в лес, наверх, по извилистому шоссе движутся потоки машин. Мы все говорим о своем, ничего вокруг не видим, а вокруг, оказывается, прекрасно — вдруг я это замечаю. Внизу плещется синее море, я стою со стаканом вина в руке, словно с драгоценным рубином, в котором играет солнце, шумят листья платанов, а стволы их как тела прокаженных. И я, и она, вдруг мы оба смолкаем, чувствуя, как музыка наших сердец приходит в созвучие с окружением, и с собой, и друг с другом, и мы разом видим: жизнь прекрасна.

III

Вот это мгновение я и имел в виду. А вообще и тогда, конечно, не все было безоблачно, как и само южное небо. Но с того дня пошло по-другому, да и небо сменили — обосновались в северном городе, и жили теперь в маленькой комнатке, в коммунальной квартире со склоками, шумными перебранками и пьянками, в трубном, дымном, грязном районе серого, сырого, плоского города; редко вспоминали, что где-то рядом с нами плещется холодное море, разбиваются о берег свинцовые волны. Надежды наши не оправдались, успех нам не светил, угрожало обыденное существование рядовых, ничем не приметных людей, да если бы только это, — людей сломленных, разочарованных, но все еще что-то о себе мнящих — вот в чем беда! Детей у нас не было. Она изменилась, стала раздражительной, нервной, я отчаялся, ушел в себя. Много раз мы делали тщетную попытку разойтись, начать все сначала. Но что-то нас удерживало, может, общие воспоминания, одиночество, общие несбывшиеся мечты, общий тупик, в который загнали мы себя сами.

Я стал выпивать, все больше опускаться, и подумывал, как бы разом со всем покончить. Однажды после ее неясной (в принципе ясной), для меня неоправданной ненависти, я вышел на кухню и, взяв бельевую веревку, повесился на газопроводе. Поступок недостойный. Подобные вещи продумывают до мельчайших деталей и не делают в таких местах, где могут этому помешать. Но в ту минуту я не думал, я сделал это на грани отчаяния, в каком-то порыве ненависти к себе и к жизни, и единственное, до чего я додумался, — добраться до кухни, завязать петлю, встать на табурет, вдеть голову в петлю и опрокинуть табурет. К своему удивлению, я висел в проеме двери минуты три, может, и пять, а петля почему-то не затягивалась так, чтобы удавить шею, хотя веревка была тонкая, шелковая, скользкая и намыленная. Потом причину этого я объяснил себе тем, что затяжную часть веревки пропустил спереди, а не за затылком.

Но надеюсь, это знание мне больше не пригодится!

Она вышла и увидела меня висящего в проеме двери. Подбежала и приподняла. Ее гордая обида рухнула. Она испугалась, плача и причитая, пыталась одной рукой дотянуться до табурета, чтобы подставить мне под ноги, другой — придерживала меня. Табурет не поддавался, отпустить меня тоже не могла.

Боль рассосалась, затмение прошло, я пришел в себя. И вдруг понял, как глупо, нелепо все это. Я что-то говорил, но голоса своего не слышал, пытался дотянуться до веревки, но руки не слушались. В конце концов она оставила меня, чтобы достать со стола нож. И вдруг все перед глазами расплылось, краски смешались…

Я вышел из дома. Пойти было некуда. Я пришел на вокзал, зашел в переполненный, пахнущий людьми, едой, туалетами зал. Пассажиры и не пассажиры спали на ступеньках, на полу, скамейках, в разных позах, скорчившись, сидя, пыхтя, раскрыв рот. Ели у буфета, пили кофе, чавкали. В туалете, посыпанном опилками, курили, брились, чистили гуталином обувь.

Я нашел свободное место на лестнице и сел там. Долготам сидел. Потом заснул. Проснулся. Объявляли куда-то первую электричку. Посмотрел на часы, было пять. Я вышел на перрон и сел в пустой холодный вагон. Долго ехал среди ночи. На конечной станции вышел. Рассвело. Я увидел за платформой синюю стену позднеосеннего леса. Кое-где белел снег: на стволах, на ветках, под стволами. Я вошел под свод леса. Каркали вороны, кружились над головой. Я углублялся все дальше в лес. Стало совсем светло. В лесу было сухо, тепло, под ногами шуршало. Листья почти облетели. Разве что гроздья рябины, зажатые прутьями, и какой-нибудь желтый лист, еще упорно цеплявшийся за ветку, иногда все перед глазами окрашивали в ало-желтый цвет.

К полудню я вышел на шоссе, и, пройдя по обочине асфальта километра три, увидел избы и кирпичные дома. Я направился к магазину — хотелось есть. На плече у меня болталась сумка. Машинально захватил. С сумкой уже несколько лет не расставался, в ней было все мое добро, все добро мое было при мне: документы, книга, записная книжка, зубная щетка, ножик, таблетки от головной боли. Там же нашел немного денег. Я купил буханку хлеба, пачку сахара-рафинада, триста граммов колбасы, пачку чая, банку рыбных консервов, несколько пачек «Примы», бутылку водки и вернулся в лес. Открыл бутылку, выпил из горла, заел горбушкой хлеба, заткнул бутылку бумагой и двинулся дальше.

Я шел и думал о своей жизни. Прутья хлестали в лицо, ноги вязли в топи, стало быть, шел по болоту, но все было мне нипочем. Моросил дождь, я промок, в ботинках хлюпало.

С утра дождь шел. С болью, идущей из нутра, я шел к тебе. Я шел, не подняв капюшон. Я не знаю, я ничего не знаю, что со мной произошло. Я не радовался небу, дому одинокому, скошенному молнией, слепой, немой, только любви к тебе исполненный, но тебя не знающий, в поле пропавший. Я шел и знал, что назад не вернусь. Дождь шел. Ручьи набухали. Ветки мокли. Вокруг была сырая Русь. И я не знал, что ты — конец житейской прозы, о чем мечтал? Прозрение? Розы, печаль? Или гибель меня влекла: иди, милый, иди, и слезами жгла? Разберись поди! Или это был сена стог — в сухость его зароюсь. Или это был просто бог, или речка — сяду, умоюсь. Или раны хотел бередить, старое воскресить. И душа меня тащила по руслу детских слез, когда был счастлив от грез и грусти? Не знаю. Я шел. К полудню солнце взошло. А я все еще не знал, кто ты… Но потом все прошло.

Ближе к вечеру лес кончился. Я вышел к свалке и увидел вдали трубы и многоэтажные блочные дома. Туда мне не хотелось, да и не мог в таком виде. Я поглядел вокруг и нашел помятую кабину от легковой машины, без колес, без мотора, безо всего. Забрался туда. Там оказалась даже подушка от сиденья с рваной обивкой, из которой торчали пружина, клочья поролона. Двери были целые, но стекла все побитые. Дождь вовнутрь не попадал. У меня была кровля. Я насобирал хвороста и прямо в кабине развел костер.

Мне стало хорошо от теплого пламени и сладкого запаха дыма. Я сидел отрешенно на мягком ложе. От мокрой одежды шел пар. Я вытащил из сумки бутылку, отпил немного, и стало совсем хорошо. Захотелось есть. Вынул из огня сырую ветку, вдел колбасу, хлеб и подержал над жаром. Хлеб и колбаса прокоптились и стали вкусными. Из колбасы на угли капал сок, и запахло приятно жиром.

Я сидел и думал, а вообще, ни о чем не думал. Кругом была ночь, темная ночь, только угли краснели. Я курил свою «Приму», крепкую, вонючую, глубоко затягиваясь, сигарету за сигаретой. Потом плотно завернулся в пальто, свернулся, чтобы было теплее, подумал, сколько несчастных людей на свете, и я один из них, и тотчас провалился в сон.

Проснулся на рассвете. Белел иней. Я промерз, зуб на зуб не попадал. Меня лихорадило. Пощупал лоб, был жар. Я встал, насобирал и притащил веток, разжег костер. Потом открыл консервы, выгреб ломтики рыбы в томатном соусе и освободил банку. Выпил остаток водки. Наскреб снега и в жестянке вскипятил воду, насыпал заварку. Голову раскалывало. Порывшись в сумке, нашел анальгин и разжевал две таблетки, запил чаем. От горячей жести вскочили на губах волдыри. Горечь во рту от лекарства не исчезла, я откусил сахарку и еще раз хлебнул чая. Потом отставил банку и лег на спину.

Мне хотелось медленно уйти, исчезнуть, теперь уже без надрыва, без волевых усилий. Лежать без движения и растаять, как снег, как плод, упавший на землю, разлагается постепенно и рассасывается землей. Теперь я смерти не боялся, боялся ее, когда был далек от нее, теперь я точно знал, что не был счастлив до этого потому, что жил во мне страх, да, да, страх, страх смерти, теперь я чувствовал ее дыхание, это было не так страшно и даже притягательно. Я закрыл глаза и как будто заснул, хотя помнил, что пытался встать и идти…

Когда очнулся, была ночь. Как будто выли волки, хотя вряд ли здесь могли быть волки. Бродили лешие. Подмигивали черти. Потом наступила тишина, стало спокойно. Я увидел солнце из-за сосен и елей. Засверкали стволы берез. Снова забылся.

И явилась пустыня. Нить каравана вдали. Жаркие пери юга, дщери пустыни. Я лежал на циновке, высунувшись из глинобитной кибитки, на окраине города, взбирающегося на склон горы, у подола пустыни. И пустыня была моей женой, и я лежал у подола ее юбки. Я пил из глиняного кувшина воду, меня мучила жажда, я не мог напиться. Вода пролилась на песок, и у носа прекрасно пахло землей. Я нюхал и целовал землю и не мог насытиться. «Прекрати целовать подол моей юбки!» — говорила она. Я лежал на сквозняке. На стене, в ногах, чуть выше земляного пола, была пробита большая дыра, и оттуда дул суховей пустыни, охлаждаясь от побрызганной водой земли. На полу лежала полусгнившая циновка, а на циновке пиала с ломтем сухой лепешки.

В дыру, шипя, вползала большая белая змея. «Я — женщина, я ищу черную змею!» — сказала она. «Я не черная змея», — сказал я. В дыру вползала черная змея: «Я ищу белую змею». «Белая змея там!» — указал я. Они встретились, поднялись на полроста, потерлись друг о друга грудью, поиграли язычками, и, милуясь, забыли про меня. «Я не черная змея, — рассудил я. — Кто же тогда черная змея?»

Я лежал, обняв землю. Вся моя усталость, беды, уходили, как вода в песок. Солнце поднялось высоко и повисло над головой, как дамоклов меч, тени втянулись под стену и стали подниматься вверх. Лучи, пронзив макушку, варили мозги. Я увидел вдали белоснежную шапку гор, а внизу, на склоне холма, дрожащий в мареве город. Я повернулся на другой бок и увидел безбрежную коричневую ровную пустыню. И там на горизонте появился мираж. То, что виделось мне там, воздух сфотографировал в несуществующих странах и спроецировал здесь для меня на экране пустыни. Волшебные камеры сняли прошлое и будущее и показали мне.

Там маячило мое неузнанное, полностью не обретенное счастье, вся моя жизнь — вот мальчик, вот юноша, вот муж, вот старик, — моя другая жизнь, которой я не знал, и все мои осуществившиеся желания: вот я знаменитость, вот я мудрец, святой, вот я царь на троне, вот я земляной жук; вот я птица, преодолевшая земное тяготение, тяготы, свалившая с души камень небосвода, несвободы; вот я невидимка, умеющий проходить сквозь стены; я в другом городе, в другое время, и так далее, и тому подобное, всего не перечислить…

Я был всем, и все было мною.