Мне хотелось медленно уйти, исчезнуть, теперь уже без надрыва, без волевых усилий. Лежать без движения и растаять, как снег, как плод, упавший на землю, разлагается постепенно и рассасывается землей. Теперь я смерти не боялся, боялся ее, когда был далек от нее, теперь я точно знал, что не был счастлив до этого потому, что жил во мне страх, да, да, страх, страх смерти, теперь я чувствовал ее дыхание, это было не так страшно и даже притягательно. Я закрыл глаза и как будто заснул, хотя помнил, что пытался встать и идти…
Когда очнулся, была ночь. Как будто выли волки, хотя вряд ли здесь могли быть волки. Бродили лешие. Подмигивали черти. Потом наступила тишина, стало спокойно. Я увидел солнце из-за сосен и елей. Засверкали стволы берез. Снова забылся.
И явилась пустыня. Нить каравана вдали. Жаркие пери юга, дщери пустыни. Я лежал на циновке, высунувшись из глинобитной кибитки, на окраине города, взбирающегося на склон горы, у подола пустыни. И пустыня была моей женой, и я лежал у подола ее юбки. Я пил из глиняного кувшина воду, меня мучила жажда, я не мог напиться. Вода пролилась на песок, и у носа прекрасно пахло землей. Я нюхал и целовал землю и не мог насытиться. «Прекрати целовать подол моей юбки!» — говорила она. Я лежал на сквозняке. На стене, в ногах, чуть выше земляного пола, была пробита большая дыра, и оттуда дул суховей пустыни, охлаждаясь от побрызганной водой земли. На полу лежала полусгнившая циновка, а на циновке пиала с ломтем сухой лепешки.
В дыру, шипя, вползала большая белая змея. «Я — женщина, я ищу черную змею!» — сказала она. «Я не черная змея», — сказал я. В дыру вползала черная змея: «Я ищу белую змею». «Белая змея там!» — указал я. Они встретились, поднялись на полроста, потерлись друг о друга грудью, поиграли язычками, и, милуясь, забыли про меня. «Я не черная змея, — рассудил я. — Кто же тогда черная змея?»
Я лежал, обняв землю. Вся моя усталость, беды, уходили, как вода в песок. Солнце поднялось высоко и повисло над головой, как дамоклов меч, тени втянулись под стену и стали подниматься вверх. Лучи, пронзив макушку, варили мозги. Я увидел вдали белоснежную шапку гор, а внизу, на склоне холма, дрожащий в мареве город. Я повернулся на другой бок и увидел безбрежную коричневую ровную пустыню. И там на горизонте появился мираж. То, что виделось мне там, воздух сфотографировал в несуществующих странах и спроецировал здесь для меня на экране пустыни. Волшебные камеры сняли прошлое и будущее и показали мне.
Там маячило мое неузнанное, полностью не обретенное счастье, вся моя жизнь — вот мальчик, вот юноша, вот муж, вот старик, — моя другая жизнь, которой я не знал, и все мои осуществившиеся желания: вот я знаменитость, вот я мудрец, святой, вот я царь на троне, вот я земляной жук; вот я птица, преодолевшая земное тяготение, тяготы, свалившая с души камень небосвода, несвободы; вот я невидимка, умеющий проходить сквозь стены; я в другом городе, в другое время, и так далее, и тому подобное, всего не перечислить…
Я был всем, и все было мною.
Даже тогда, в лучший мой день, когда я стоял с ней на зеленом холме Ялты, а внизу плескалось южное море и белели теплоходы мечты, а гудки их были толсты и бодры, а мухи несли на лапках запах дафны к нашим носам, а пыльные перья кипарисов ничего не писали в книгу весны, а пестрая толпа на набережной выглядела размытой, как в картине Дега, а шампанское лилось под ярким солнцем на плетеные стулья, а хинкали пахли уксусом и горели перцем, а самовары сверкали и выпячивали пуза, чай сочил аромат, камни грелись, — я не испытывал ничего подобного.
Тут я испивал и насытился сполна. Чувство времени и пространства, чувство скорлупы, в которую я был замкнут, исчезло. В каждой желанной роли я побывал вечность.
Даже потом, когда я очнулся, весь потный, и вместе с потом вышла болезнь, улетучились видения, я встал и набрал снега, вскипятил чай, а потом оставил свою чудо-крышу, сказав: теперь я испытал, теперь можно вернуться домой и жить дальше, и никогда больше не делать подобных глупостей, а жить не ради собственного счастья, потому как это и есть самое настоящее несчастье, — и вернулся на электричке домой, к ней, обрадовавшейся, — и тогда то испытанное, увиденное не растворилось, как обычный сон, а врезалось в память сильнее, чем любой из прожитых мною дней.