Выбрать главу

— Он что, погиб? — поинтересовался я.

— Нет, летал и после. Когда в тот раз приземлялись, он до последнего связь с землей держал. Ну и вмазался в панель. Все лицо в котлету.

— А потом что?

— Перевязались, как полагается, и стали ковылять в поисках малонаселенного пункта. Буран. Ии зги не видно. У Аполоши бинты от крови горбом вспучило. Боль оп испытывал умопомрачительную. Но, ничего, держался. У меня вон видите, плешь на голове. Так это не плешь, а кожу вместе с прической ободрало, тоже, знаете, — чувствовалось. Шли всю ночь. Утром буран утих, и смешно получилось. Солнце шпарит, а снег не тает. Упрели мы в своих меховых комбинезонах. Снег сверкает, глядеть нет никакой возможности. Догадался очки подкоптить спичкой, сразу легче стало. К ночи — опять холод. Мы об камни все обмундирование подрали. В каждую прореху стужа лезет. И какое это удовольствие люди в альпинизме находят? Не понимаю! По правде говоря, мы уже не шли, а больше ползли на брюхе со скоростью сто метров в час. Обессилели. Но, сами понимаете, не помирать же, как сироткам, в снегу. Вот и не теряем инициативу, ползем. А всюду всякие пропасти, ущелья, того и гляди вниз спланируешь. До того из сил выбились, когда югослав–чабан стал ружьишкой пугать, вместо того, чтобы обрадоваться, — расплакались. Нервы, значит, так расстроились.

Перетаскал он нас к себе в хижину, обогрел. Чабана Радуле звали. Лет ему за семьдесят, а весь как пз железа. Притащит в хижину не полено, а целый дубовый ствол и сует в очаг, чтобы нам теплее было.

Стали заходить в избу и другие пастухи. Рассказывали мы им про все наше. Один из них на товарища Орджоникидзе был похож, так этим фактом я воспользовался и рассказал, как мы в голой степи завод строили. Я на Магнитке землекопом работал; Трудно было тогда с питанием, жильем. Все им объяснил. Народ свой, что ж тут стесняться, если правда. Говорю — нам все недаром доставалось, через большие лишения шли мы к нашим победам. Своими руками все налаживали. Объясняю; вы не стесняйтесь, что я офицер и в орденах. Сам из пастухов вышел. А теперь и ваш путь вверх будет.

Познакомили они нас с одной девушкой. Тоже в горах нашли израненную. Ружица. Ну, прямо надо сказать, красавица. Я человек женатый, и то, понимаете, как взглянет, — ну, словно золотыми звездами в душу брызнет!

Бывают же на свете такие. Но она к нам не очень доверчива была. Чувствую, сомневается, что мы настоящие советские люди.

И вдруг я стал замечать: Чумаченко по ночам бинты стирает, а утром чистенькими обматывается. Но не для медицинских целей, а ради внешнего вида. Он всегда очень много внимания своей внешности уделял. От него и одеколоном несло, у него и височки косые, сапоги блестят, на лице улыбка, словно не летчик, а артист из ансабля песни и пляски. Конечно, наши радистки не зря его Аполошей прозвали. Но он себя с ними высокомерно держал. Как–то ему в полете одна личное от себя передала, так он ее после отчитал вроде Онегина.

По–моему, хоть на войне все личное ни к чему, но уважать такие чувства надо. И зачем, спрашивается, он тогда свою внешность так отшлифовывает, когда известно, какое она впечатление на других производит. Не нравилось мне все это.

А поймал я его вот на чем. Заметил, как показывал он свой комсомольский билет Ружице.

— Слушай, Чумаченко, — говорю я ему, — зачем девушку в заблуждение вводишь? Карточку свою на билете показываешь: вот, мол, какая у меня смазливая физиономия. А она у тебя сейчас совсем другая. Разве это по–комсомольски так обманывать? Нехорошо!

Но, видно, поздно я ему замечание сделал. Вижу по глазам Ружицы, что дело плохо. Такие они у ней грустные, ну совсем, знаете, как у той нашей радистки, которой он при всех замечание сделал.

Эх, думаю, неприятность какая. Так нас здесь тепло встретили, а советский летчик девушку в заблуждение ввел. Приказал Чумаченко, как при домашнем аресте, от меня никуда не отлучаться, хотя девушку мне, конечно, и жаль. Но, к моему удивлению, она после нескольких отлучек с Чумаченко очень веселая стала. Вот, думаю, какие у нашей молодежи нетвердые принципы. А Чумаченко мой совсем сник, даже бинты перестал стирать. Только одно твердит: стыдно здесь шашлыки есть, когда народ воюет. Требует, чтобы мы к партизанам ушли.

Как мы ни расспрашивали наших хозяев, где партизаны, они только руками разводят и говорят: отдыхайте, вы еще слабые.

Но заметили мы беспокойство у наших чабанов. В чем дело? Говорят, будто овец на новое пастбище будут перегонять. Ушли чабаны. Прикинули мы с Чумаченко свое положение и пришли к совместному решению — надо идти партизан искать. Некрасиво советским военнослужащим здесь курорт для себя устраивать.

Снарядились и пошли по горным тропам то вверх, то вниз.

Природа — удивительной красоты. Снежные горы, словно из стекла, ниже лес хвойный, а еще ниже — долины зеленые в синих реках.

Шагаем по тропе. Тишина, прозрачность. То вдруг водопад загрохочет, словно поезд, а над ним из водяной пыли — радуга.

Неловко такую красоту наблюдать, когда война кругом людям всю жизнь портит.

Чумаченко шел молча. И хотя лица его под бинтом пе видно, я понимал — сердится на меня. А за что?

Сели на камень отдохнуть, сказал он мне:

— Вы, товарищ майор, напрасно на нас обиделись и зря плохое про меня и Ружицу думали. Она сюда партией была прислана с рацией, чтобы о передвижении противника сведения давать. А рация у нее испортилась. Так она, прежде чем попросить ее исправить, мои документы проверила. Уходил же я с ней в горы не гулять, а рацию чинить. Вас просила не беспокоить, да и лишней огласки боялась. Вот и все. Ну, я дал ей в том слово, а потому промолчал.

— Ну, говорю, прости меня, товарищ младший лейтенант. Действительно, я не про то думал.

Вскоре мы с Чумачепко на немецкое боевое охранение набрели. Решили сначала, что это группа разведки. Ввязались в бой. И, как в таких случаях бывает, сами знаете, плохо нам пришлось. В последний момент югославские партизаны выручили. Наши чабаны и были этими партизанами. Они тут в засаде сидели. Испортили мы им операцию своей вылазкой. Тяжелый бой получился. Здесь Чумаченко в живот и ранили.

Доставили его на носилках в долину, в штаб соединения. А там уже наш самолет приземлялся.

Перед самой отправкой пришла на аэродром Ружица.

Я говорю ей:

— Вы извините, товарищ младший лейтенант в тяжелом состоянии, нельзя его волновать.

Она просит:

— Я только руку ему хочу пожать. И еще раз поблагодарить за ремонт рации.

Отправился я к Чумаченко, спрашиваю:

— Аполоша, можешь ты с одной представительницей попрощаться? Настаивает очень.

Но он сразу, понял, о ком речь.

— Она спрашивает?

— Она.

Говорю Ружпце:

— Идите. Но только себя в руках держите, предупреждаю.

Эх, думаю, и что из этого получится! Ведь невыносимо же смотреть на такое. И обоих мне жалко.

Подошла она к Аполоше, остановилась, словно замерла, потом вдруг упала у носилок на колени, схватила его голову и стала целовать. И молит она: останься. Называет его такими словами нежными, что и не повторить. Мой, говорит, мой.

А время к вылету. Пришлось, значит, обоих в разные стороны…

Вот какая история получилась.

После госпиталя Чумаченко в часть вернулся. Лицо ему хирурги поправили, конечно. Но по сравнению с прежним — никуда. Мы все виду не показывали. Только наши связистки увидят его и бледнеют. Но он на них никакого внимания.

А погиб Чумаченко под самым Белградом. Обстрелял нас «мессер», весь колпак — вдребезги. Аполоше зажигательными всю грудь…

— А как Ружица?

— Ружица? Приходила на аэродром, все спрашивала. А мы малодушничали. Говорим, на другом фронте летает. Вот, мол, кончится война, вольным штатским прибудет к тебе. И сегодня она, наверное, на аэродром придет. А что я ей скажу? У кого на такую любовь рука подняться может? Она, любовь–то, у нее необыкновенная. Про такую стихи пишут…

Самолет стал снижаться. Внизу показалась залитая солнцем земля Югославии в синих реках, дубовых рощах, а на горных вершинах сверкал снег изумительной чистоты.