Глава 7
Самым серьезным выражением «национальной» революции 1789 года стали постоянные армии XIX века. Профессиональные войска династических государств сменились массовыми армиями, сформированными на основе всеобщей воинской повинности. В сущности таков был идеал якобинцев: levee en masse (массовый призыв – фр.) 1792 года [80] соответствовала пониманию нации как массы, которая должна быть организована по принципу полного равенства на месте старой, созревшей, разделенной на сословия нации. То, что в атаках этих масс в униформе проявилось нечто совсем иное, — великолепная, варварская, совершенно нетеоретическая радость опасности, господства и победы, остаток здоровой расы, который еще жил в этих народах со времен нордических героев, — это очень скоро поняли идеалисты «прав человека». Кровь снова оказалась сильнее духа. Теоретическое воодушевление идеалом «вооруженного народа» имело совсем другую, более сознательную, рациональную цель, чем высвобождение элементарных страстей; то же самое касается и Германии периода освободительных войн, которые привели к революциям 1830 [81] и 1848 [82] годов. Армии, «где не было различия между высшими и низшими, богатыми и бедными», должны были стать образом будущей нации без различий в ранге, имуществе и талантах. Это было тайной мыслью многих добровольцев 1813 года, а также литературного течения «Молодая Германия» [83] (Гейне [84], Гервег [85], Фрейлиграт [86]) и многих участников заседании в церкви св. Павла [87] (таких, как Уланд [88]). Принцип неорганического равенства был для них решающим. Такие люди, как Ян и Арндт, не понимали, что именно этот принцип равенства впервые зазвучал во время сентябрьских убийств 1792 года как призыв Vive la nation (Да здравствует нация! – фр.).*
Забывают основополагающий факт: в романтике народных песен речь шла только о героизме простого солдата, но и внутренняя ценность этих, поначалу дилетантских в военном деле армий, их дух, их дисциплина и выучка зависели от качеств офицерского корпуса, а его «пребывание в форме» полностью базировалось на традициях XVIII века. Даже при якобинцах войска морально пригодны настолько, насколько пригоден офицер, воспитавший их своим примером. На острове св. Елены [89] Наполеон признавал, что он был бы непобедим, если бы вместе с великолепными солдатским материалом своей армии имел бы такой офицерский корпус как австрийский, в котором еще были живы рыцарские традиции верности, чести и молчаливой самоотверженной дисциплины.
Если это офицерство отступает от своего образа мыслей и действий, или отказывается от самого себя, как в 1918 году, отважный полк тотчас же превращается в трусливое и беспомощное стадо.
При быстром разложении форм власти в Европе было бы настоящим чудом, если бы это средство власти перед ним устояло. И тем не менее, чудо произошло. Крупные армии были наиболее консервативным элементом XIX века. Именно они, а не ослабленная монархия, дворянство или тем более церковь, сохранили силу и жизнеспособность формы государственного авторитета вопреки анархическим тенденциям либерализма. «Что образуется из этих обломков в будущем, сегодня никто не может знать. Один элемент силы возник не только в Австрии, но и во всей столь сильно сдавленной Европе, и этот элемент — постоянная армия. К сожалению, этот элемент лишь сохраняет, не созидает, а все дело как раз в творчестве», — писал Меттерних в 1849 году [90]. И основывался он именно на строгих взглядах офицерского корпуса, в соответствии с которыми воспитывался личный состав. Везде, где в 1848 году и позже вспыхивали мятежи и выступления, причиной служила нравственная неполноценность офицеров. Всегда существовали политизированные генералы, которые по своему военному рангу имели способность и право на государственные суждения и поведение, — как в Испании и Франции, так и в Пруссии и Австрии, — но офицерский корпус в целом везде запрещал себе иметь собственное политическое мнение. Лишь армии, а не короны, устояли в 1830, 1848 и 1870 годах.
После 1870 года они предотвращали войну, потому что никто уже не осмеливался привести в движение такую чудовищную мощь из-за боязни непредвиденных последствий, и тем самым продлилось аномальное мирное состояние с 1870 по 1914 год, которое сегодня делает почти невозможной правильную оценку ситуации. Место непосредственной войны заняла опосредованная война в виде постоянного повышения боеготовности, темпов вооружений и технических открытий — война, в которой также были победы, поражения и недолговечные мирные договоры. Но этот способ скрытой войны предполагает национальное богатство, которого смогли достичь страны с крупной промышленностью. В значительной части оно состояло из самой этой промышленности в той мере, в которой та представляла капитал, предпосылкой же промышленности было наличие угля, на месторождениях которого она основывалась. Для ведения войны нужны деньги, для подготовки войны их нужно гораздо больше. Так крупная индустриальная экономика сама стала оружием; чем производительнее она была, тем решительнее обеспечивала успех. Каждая доменная печь, каждый машиностроительный завод укрепляли готовность к войне. Шансы на проведение успешных операций все более зависели от возможности неограниченного использования материалов, прежде всего — боеприпасов. К пониманию же этого приходили очень медленно. Во время мирных переговоров 1871 года Бисмарк считал важными только стратегические пункты Мец и Бельфор [91], а вовсе не Лотарингский железорудный бассейн [92]. Но как только отношения между экономикой и войной, углем и пушками стали осознаваться во всей полноте, тогда все изменилось: сильная экономика стала решающей предпосылкой для ведения войны; за это она требует первостепенного внимания, и теперь во все возрастающей мере пушки начинают служить углю. К этому прибавился упадок государственного мышления вследствие распространившегося парламентаризма. Экономика — от треста до профсоюза — начинает участвовать в управлении, а посредством своего «да» или «нет» и в определении целей и методов внешней политики. Колониальная и заокеанская политика превращается в борьбу за рынки сбыта и источники сырья для промышленности, в том числе, во все возрастающей мере за месторождения нефти. Ибо нефть начинает подавлять и вытеснять уголь. Без бензиновых моторов были бы невозможны автомобили, самолеты и подводные лодки.
В том же направлении изменилась готовность к войне на море. Еще к началу американской гражданской войны вооруженные торговые суда были почти равноценны военным кораблям. Три года спустя броненосцы стали господствовать на морях. Благодаря быстрым темпам строительства и появлению все более крупных и мощных типов, каждый из которых устаревал через несколько лет, эти линкоры превратились в плавучие крепости рубежа веков — чудовищные машины, которые вследствие своей потребности в угле становились все более зависимыми от баз на побережье. Старая борьба за первенство между морем и сушей в определенном смысле вновь стала но склоняться в пользу суши: кто имел базы флота с доками и запасами материалов, тот господствовал на море невзирая на мощь флота. В конце концов, фраза Rule Britannia («Правь, Британия!» - англ.) основывалась на изобилии у Англии колоний, которые существовали ради кораблей, а не наоборот. Таковым было отныне значение Гибралтара, Мальты, Адена, Сингапура, Бермуд и многочисленных аналогичных стратегических опорных пунктов. Война в виде решающего сражения на море утратила смысл. Все пытались обезвредить флот противника, отрезая его от побережья. На море никогда не происходило того, что соответствовало бы оперативным планам генеральных штабов, и ни одна победа не была действительно достигнута с помощью эскадр военных судов. Теоретический спор о значении дредноутов [96] после русско-японской войны основывался на том, что хотя Япония и построила этот тип корабля, но не испытала его. И во время мировой войны линкоры оставались в гаванях. В них не было никакой надобности. Даже сражение в Скагерраке [95] было лишь нападением, предложением сражения, которого английский флот пытался по возможности избегать. Почти все большие корабли, которые за последние пятьдесят лет были сняты с вооружения как устаревшие, не сделали ни одного выстрела по равноценному противнику. И сегодня развитие авиации ставит вопрос: не подошло ли вообще время броненосцев к концу? Может быть, останется только каперство.
За время мировой войны произошли радикальные изменения на суше. Национальные массовые армии, развернутые до предела своих возможностей, — оружие, которое в отличие от военного флота действительно было «исчерпано», -сгинули в пехотном окопе, из которого велась осада Германии с атаками и вылазками вплоть до капитуляции. Количество одержало победу над качеством, а механика — над жизнью. Количество заставило забыть о тактических бросках вроде того, что осуществил Наполеон в ходе кампании 1805 года [96], за несколько недель преодолев расстояние от Ульма до Аустерлица. В 1861—1865 годах скорости увеличили американцы при помощи железных дорог. А без путей, позволяющих Германии перебрасывать целые армии между Востоком и Западом, даже последняя война имела бы совершенно иной характер.