Выбрать главу

С горечью наблюдал Б.Л. хрущевскую «оттепель» и не верил ей, ибо на наших глазах она то опять переходила в угрожающие заморозки, то становилась распутицей, вязкой грязью, липнущей к ногам:

Дороги превратились в кашу. Я пробираюсь в стороне. Я с глиной лед, как тесто, квашу. Плетусь по жидкой размазне.

— Так долго над нами царствовал безумец и убийца, — говорил Б.Л., — а теперь — дурак и свинья; убийца имел какие-то порывы, он что-то интуитивно чувствовал, несмотря на свое отчаянное мракобесие. Теперь нас захватило царство посредственностей…

Иногда Боря, смеясь, даже говорил, что Хрущев надевает воротнички «не на то место».

С одной стороны — эти размышления, с другой — официальная версия самоубийства Фадеева от алкоголизма: вот и вырвался из души экспромт, не став, собственно, законченным стихотворением, несмотря на «варианты»:

Культ личности лишен величья, Но в силе — культ трескучих фраз, И культ мещанства и безличья, Быть может, вырос во сто раз.

(Вариант первой строфы.)

Культ личности забросан грязью, Но на сороковом году Культ зла и культ однообразья Еще по-прежнему в ходу.
И каждый день приносит тупо, Так, что и вправду невтерпеж, Фотографические группы Одних свиноподобных рож.
И видно, также культ мещанства Еще по-прежнему в чести, Так что стреляются от пьянства, Не в силах этого снести.

Он прочитал мне это стихотворение, а потом, подумав, сказал: «Нет, такие стихи писать нельзя. Нельзя давать себе волю. Не должен поэт скатываться к такой публицистике. Дело поэзии касаться всего и вся лишь исподволь, только тогда она пройдет испытание временем».

Вероятно, поэтому в последние годы Б.Л. были так дороги Тютчев и Фет, несоизмеримо дороже, чем Некрасов и Маяковский.

К параллели Сталин — Хрущев Б.Л. возвращался не раз в осенние дни нобелевской травли. Были моменты, когда травля достигала трагического накала, вся логика событий требовала вмешательства Хрущева. Но этого не произошло. И тогда подсовывались второстепенные чиновники.

И Б.Л. вспоминал, что Сталин-то звонил ему по телефону и говорил с ним по поводу Мандельштама, что поэт — враг Сталина, враг народа, узник, смертник, самоубийца — при всех исходах оставался поэтом; самовластие понимало, что поэзия — это власть. <…>

В последние годы, когда особенно возросла в нем потребность в простой человеческой доброте, его стали трогать до слез и сантименты Станюковича в случайно увиденной телевизионной постановке «Матрос Чижик», и, особенно, любимые мною строчки из некрасовского «Рыцаря на час»:

В эту ночь я хотел бы рыдать На могиле далекой, Где лежит моя бедная мать…
Да! Я вижу тебя, Божий дом! Вижу надписи вдоль по карнизу И апостола Павла с мечом, Облаченного в светлую ризу…

— Как они все-таки писали! — «Они» — в данном случае классики. И тут же, прочитав, вернее, просмотрев стихи в «Литгазете»: — Смотри, как они здорово научились рифмовать! А вообще пустота, об этом лучше сказать в сводке, при чем тут поэзия? — «Они» — в данном случае современники.

Частенько он бывал, наверное, несправедлив. Так, прочитав несколько строчек из поэмы Твардовского «За далью даль», которую сам же мне принес, он сказал: «Вот все гладко, все на месте, лучше чем у нас, а длинно и непонятно — зачем зарифмовано». Я робко возразила, помню, что Твардовский настоящий поэт и именно с собственным виденьем мира, с собственной темой и почерком. Б.Л. недоверчиво выслушал, перечитал и согласился со мной.

Но главное — он терпеть не мог красивостей. Например, в новых, на мой взгляд, прекрасных стихах Заболоцкого ему не понравились скворцы, распевающие «в самом горле у рощи березовой…». Не потому ли, что увидел отголоски своей образной манеры в чужой интерпретации, вдруг для него зазвучавшей выспренно и даже слащаво.

Еще десятого мая пятьдесят второго года Борис Леонидович сделал надпись:

«Анне Андреевне Ахматовой, началу тонкости и окончательности, тому, что меня всегда ободряло и радовало, тому, что мне сродно и близко и что выше и больше меня.

Б. Пастернак».