Я так и сделал. Попросил слова и сказал краткую, но, кажется, достаточно выразительную речь, по тем временам неслыханную. По крайней мере, участники банкета были утешены. Леонид Андреев был в восторге. Старые радикалы полезли ко мне целоваться. Были и такие, которые опрометью бежали из «Континенталя», полагая, должно быть, что немедленно нагрянет полиция для расправы.
Этой речи охранное отделение мне не забыло, и в довольно объемистом деле 1901–1902 годов, которое хранится ныне в Архиве революции, в справках обо мне канцелярии московского генерал-губернатора, а также департамента полиции[61] постоянно упоминается среди моих преступлений моя речь 18 ноября 1901 года в гостинице «Континенталь».
Мои тюрьмы
Наконец, меня арестовали. Целый месяц сыщики ходили за мной по пятам, а в последние дни они стояли на своих постах, не таясь вовсе, фальшивые, зловещие и непонятные, как всегда. Я ждал ареста. Переходить на нелегальное положение я не мог и не хотел. Накануне ареста я был в театре. Возвращаясь вечером домой, я был уверен почему-то, что встречу незваных гостей. Едва я переступил порог калитки, меня окружило несколько агентов. Обыск начался до моего приезда. Жандармский ротмистр, рыхлый и, кажется, безнадежно усталый человек, сидел за моим столом, разбирая бумаги, и терпеливо слушал дерзости, которые ему говорила моя четырнадцатилетняя сестра,[62] сидевшая тут же как свидетельница. Больной отец лежал в соседней комнате и тихо стонал. Меня отвезли в маленькую тюрьму, что в Кропоткинском переулке, тогда еще Штатном. Я с первого же дня стал перестукиваться с соседями. Выяснилось, что в тюрьме сидят рабочие, выступавшие на зубатовских[63] совещаниях против «социализма без политики».
Камера у меня была узкая и тесная. Из окна был виден забор соседнего дома, а за ним сад, примыкавший к больнице для умалишенных. Несчастные безумцы, гуляя по саду, забирались иногда на скамьи и смотрели в наши окна, как будто сочувствуя нам, пленникам, томившимся за решетками. Но должен признаться, что в первые дни я нисколько не томился, — одиночка доставила мне даже настоящую отраду. Я так устал от нашей подпольной суеты, от сходок и собраний и, главное, от этого напряженного ожидания ареста, что у меня как будто гора свалилась с плеч. Теперь все было ясно. Теперь у меня была возможность и право отдохнуть по-настоящему. Первую неделю я не пользовался книгами, и даже это меня не огорчало. Иногда хорошо человеку остаться наедине с самим собою.
Дня через три ночью меня повезли на допрос. Следователем моим был, кажется, Спиридович.[64] После формального допроса — кто я, мое звание и т. д., — жандармский офицер, рассматривая перстень на своей пухлой руке, сказал грустно:
— Вам предстоит дорого поплатиться за ваше напрасное увлечение политикой.
Я молчал.
— В каком чине ваш батюшка?
— Статский советник.
— Вот видите, — сказал офицер, подняв брови. — Как его должна огорчать ваша судьба! — Он наклонился и стал что-то писать. Потом, вздохнув, спросил:
— Вам не угодно будет назвать участников вашего дела?
— Нет, не угодно, — сказал я улыбаясь. — Впрочем, я не знаю даже, в чем меня обвиняют.
— Ах, да, — улыбнулся в свою очередь и мой следователь. — Вас обвиняют в организации политической демонстрации совместно с рабочими в городе Москве в феврале месяце сего года. Вы слышите?
— Да.
— Вам нечего сказать по этому поводу?
— Нечего.
— Хорошо. Нам все известно. Вот ваше дело. — И он указал на объемистую синюю тетрадь. — Вам придется пока вернуться в место вашего заключения. Приговор вам сообщат.
Очевидно, показания мои мало интересовали следователя. Для него все было ясно и все решено.
Под утро меня привезли в камеру. Я долго смотрел в окно на облака с таким чувством, как будто я увидел их впервые. Время шло незаметно. Я писал стихи.
Однажды сосед мой по камере сообщил мне новость, не на шутку меня смутившую.
— Я получил известие с воли, — стучал он. — Ваших вожаков и зачинщиков отправят в Шлиссельбург.
Так как у меня было основание считать себя одним из ревностных участников нашего дела, я стал обдумывать свою судьбу с новой точки зрения.
Я решил бежать.[65]
На другой день, забравшись на табурет, я увидел за оградой лечебницы на скамье мою жену.[66] Она махала мне платком. Я был, конечно, растроган немым приветствием, но это видение меня огорчило: очевидно, моей жене отказали в свидании со мною. [Моей жене удалось проникнуть в лечебницу благодаря хлопотам В. Э. Мейерхольда,[67] там сидел его приятель, ныне покойный, Зонов,[68] сотрудник его по театру.]
61
В донесениях Департамента полиции (ГАРФ. 1898. 3 ч. 150 т. 2/1) «слово потомственного дворянина» Г. И. Чулкова оценено как носившее «горячий, часто революционный характер»; указано, что оно «было встречено громом рукоплесканий».
62
Воспоминания А. И. Ходасевич о В. Ф. Ходасевиче опубликованы в сборнике «Ново-Басманная, 19» (М., 1990).
63
64
65
О своем одиночном заключении Чулков рассказал в новелле «Как я бежал из тюрьмы» (Чулков Г. Люди в тумане. М.,1916).
66
Существует иной вариант последних строк:
Дочь Вяч. Иванова вспоминает: «Надежда Григорьевна была женщина красивая, очень южного типа, большой духовности, проникновенности и доброты» (Иванова Л. Воспоминания. Книга об отце. М., 1990. С. 26).
67
68