Выбрать главу

Однажды загромыхал засов и меня повели в контору. Я все-таки надеялся, что увижу мою жену. Но ее не было. Передо мною стоял дядюшка мой. Когда мы прощались, я успел передать ему записку моей жене, в которой я сообщал ей, между прочим, когда и куда нас водят на прогулку.

Дядюшка, испуганный и растерявшийся, дважды ронял и поднимал мою записку. Добродушный седоусый тюремщик хладнокровно наблюдал за этой сценою, не делая попытки обличить наше преступление.

Как-то на прогулке я увидел мою жену. Она медленно шла вдоль низкого забора, которым был окружен наш дворик. Я обогнал солдата и поравнялся с женою. Она успела сказать: «Приговор — четыре года Якутской области. Я поеду за тобой».

Жена очень удивилась, что я принял известие о сибирской ссылке с немалой радостью. Она не знала, что мой сосед по камере напугал меня Шлиссельбургом и что якутская ссылка на поселение представлялась мне теперь прекрасным раем.

Я смутно припоминаю, когда и как перевезли меня из одиночки в пересыльную Бутырскую тюрьму. Шумная, возбужденная, только что бунтовавшая толпа арестантов окружила меня и одновременно со мною привезенного из одиночки Церетели, и эти крики, говор, песни, приветствия, объятия оглушили меня. Началась жестокая головная боль, и я пожалел о моей первой тесной и безмолвной тюрьме. В этом Бутырском аду прожил я три дня. В день отъезда меня неожиданно вызвали из камеры, посадили в карету и повезли на квартиру к моему отцу. Оказывается, он послал телеграмму министру юстиции с просьбой разрешить мне свидание на дому ввиду его, отца, тяжелой болезни, которою он был прикован к постели, и, как это ни странно, такое разрешение было дано, и я в присутствии сопровождавшего меня жандармского офицера говорил с отцом. К этому времени у нас в доме приготовлен был завтрак. Собрались все родственники. Ели и пили, как на поминках. Тут же сидел сконфуженный жандармский ротмистр, весьма, по-видимому, тяготившийся своими руками, которые он не знал куда девать.

Худо я помню подробности путешествия в арестантских вагонах от Москвы до Красноярска, но общее впечатление от этой буйной и шумной толпы юных революционеров осталось четким и прочным в моей памяти. Кажется, ни одна партия политических, отправляемых в Сибирь, не была так многолюдна и так бодро настроена, как наша. Это была самая веселая партия ссыльных. Всю дорогу мы пели песни; всю дорогу везли, ревниво храня, красное знамя; везде нас встречали толпы народа… Конвойные, стражники, все власти в пути, оглушенные, ошеломленные небывалой толпой бунтарей, все побеждающих своей самоуверенной веселостью, не знали, что с нами делать и как подчинить нас обычной дисциплине. Начальство привыкло к мрачной непримиримости подпольных деятелей, к их аскетической строгости, к их презрительной суровости и нервности; и вдруг ему пришлось столкнуться с добродушной дерзостью, с молодою смелостью, с откровенным буйством. К тому же из Петербурга шли секретные бумаги, противоречивые и непонятные прямолинейным тюремщикам. С нами надо было обращаться «строго», однако не давая повода для раздражения «общества». Задача была действительно мудреная, а тайна была в том, что в движении 1902 года впервые был провозглашен с достаточной отчетливостью принцип явочного порядка. Революция вышла из подполья. Бывшие ранее попытки в этом роде, как, например, Казанская демонстрация,[69] не нашли еще отклика в массе. А на этот раз наш крик о свободе отозвался повсюду сочувствием. Точно учесть это было невозможно, но это было для всех ясно. Правительство, послав без суда в Сибирь массу студентов, рабочих и разных интеллигентов, само растерялось, чуя в этом веселом мятеже новую силу. Этот малый бунт был первым предвестием большой революции.

Из отдельных эпизодов нашего путешествия запомнилось мне два. Первый — крушение моего, так сказать, авторитета в глазах товарищей. До этого случая я пользовался уважением как член Исполнительного комитета и как заметный агитатор. Теперь — увы! — все это было забыто. Я стал в глазах товарищей не более как чудаком. Виною разочарования во мне был, не ведая того, В. Я. Брюсов.[70] Его книжка стихов послужила поводом для наших несчастных рассуждений о поэзии. Мои цитаты из Верлена[71] и Метерлинка[72] вызывали раскатистый чревный хохот товарищей, и даже самое имя Валерия Брюсова веселило юношей необычайно. Так ныне официально признанный поэт погубил тогда мою репутацию!

вернуться

69

Казанская демонстрация была проведена на Казанской площади в Петербурге 19 февраля (4 марта) 1901 г. студентами и рабочими в 40-ю годовщину крестьянской реформы (1861) с требованием отмены «Временных правил об отдаче студентов в солдаты».

вернуться

70

Брюсов Валерий Яковлевич (1873–1924) — поэт, прозаик, критик, основоположник символизма. С Чулковым его связывали длительные и сложные взаимоотношения. В статье «Исход» (Чулков Г. Покрывало Изиды. М., 1909) Чулков назвал его «поэтом для всех», имея в виду «определенность и ясность» его настроений и отчетливую «программность» его поэзии, и сделал вывод: «Стихи Брюсова — прекрасная литература. В его творчестве много изящества, труда и остроумия. Брюсовы нужны. Это — эклектики, которые своим собственным примером показывают, как надо учиться у классиков». И в поэме «Весенний лед» Чулков дал Брюсову нелестную характеристику:

Валерий Яковлевич Брюсов В то время, стоя во главе Эстетов крайних, жил в Москве. Не разделял бунтарских вкусов В те годы славный наш поэт, Секрета ныне в этом нет.

И далее:

Старался Брюсов доказать, Что тщетно бьется наша рать И что «ручьи сольются в море», И что самодержавный стяг Народу русскому не враг.
вернуться

71

Верлен Поль (1844–1896) — французский поэт-символист. Чулков в своих статьях и заметках неоднократно приводит первую строку его стихотворения «Искусство поэзии» («Art poétique», 1874) — «De la musique avant toute chose» («Музыка прежде всего»). Анализу творчества поэта посвящена статья Чулкова «Верлен» (Речь. 1911. № 147. 1 июня).

вернуться

72

Метерлинк Морис (1862–1949) — бельгийский поэт и драматург, представитель символизма. В статье «Метерлинк» Чулков писал, что основа его миросозерцания — мистический агностицизм, который, однако, не мешает автору «оправдывать мир с его печалями, пороками и страданиями», что и делает его книги «светлыми и дивными» (Чулков Г. Вчера и сегодня). Но в заметке «Мечников и Метерлинк» (Речь. 1913. № 165. 20 июня) он определял оптимизм художника как «оптимизм утомившегося денди, который со всем примирился и на все махнул рукой». Чулков перевел «Двенадцать песен» Метерлинка, вышедших отдельным изданием в 1905 г. Этот перевод подверг резкой критике В. Брюсов. См. его заметку «Фиалки в тигеле» (Весы. 1905. № 7).