Дорогой Константин Сергеевич
Ролан Барт (Roland Barthes) говорил, что письмо, сам творческий акт написания, превосходит собой любое законченное произведение. А Фернанду Пессоа (Fernando Pessoa) признается в автобиографии: «У меня столько фундаментальных размышлений, столько взаправду метафизических вещей, которые я мог бы произнести, что я вдруг устаю и решаю ничего больше не писать, ни о чем больше не думать, но позволить лихорадке говорения усыпить меня и в конечном счете убаюкать — как спящего кота — все, что я мог бы вам сказать…» («Книга непокоя» — «Livro do Desassossego»).
Хорошо поэту: он может вдруг «окуклиться», превратить мысль и острое чувство в жемчужину поэтической строчки — дальше с него и спроса нет, все и так блестит и переливается. А режиссер (или, скажем, философ) все роет, роет: внутри языка, но с учетом гораздо более рыхлой среды самого психофизического естества.
У режиссера Васильева все начинается с анализа текста. Только это вполне конкретная работа, построенная на умении различать между плоским массивом текста, бесструктурным «чтением слов» и линией реального действия, скрытой внутри партитуры письменной речи. Когда мы говорим о «ситуативном» театре («ситуативных структурах», или «структурах психологических»), что для Васильева — быть вполне в русле русской театральной школы, — это означает, что при анализе драматического текста все действия роли разбираются от условий и предпосылок человеческой ситуации, которая определяет собой начало пьесы, то есть от «исходного события». Дальше персонаж продолжает свое путешествие по запутанной сумятице обстоятельств, столкновений и пересечений драмы. При этом он все время чувствует, как нечто подталкивает его в спину: судьба его предопределена прошлым, а все силы уходят на выявление и осознание этих предпосылок. Персонаж, по существу, становится беспомощным узником цепи причин и следствий, в числе которых и его собственный характер, его собственная натура. Вроде бы все ясно: «почтенная» русская психологическая школа в изложении ее последователей, дорогой Константин Сергеевич… Вот и не все! Помню, мне пришлось работать переводчицей на уроках московского режиссера, который все время восклицал, глядя на своих учеников: «А оценочка где? Дай мне оценочку! Покажи, где задачка!» Здесь, с «оценочки», наверное, и начинаются всяческие запинки, когда порой кажется, что время апологетов психологического театра и впрямь ушло: очень уж тоскливо действовать (даже вполне правдоподобно) по принципу «задача — реакция».
Васильев рано понял (знаю, еще с «Первого варианта „Вассы Железновой“»), что рыть надо гораздо глубже — вплоть до самых корней темного подсознания всех участников драмы. Только там, внизу, в изначальном водовороте всех наших страстей, постыдных и пугающих комплексов, мы и можем найти истинные причины зарождения чувства и действия. Однако даже такой рискованный шаг не меняет самой сути наших эмоций, самого характера наших самых возвышенных, самых лучших и спонтанных движений: все они с точки зрения ситуативной практики представляют собой не более чем звено в этой бесконечной причинно-следственной цепи и принадлежат царству природы. Васильев, который — без преувеличения — был настоящим виртуозом ситуативных, психологических структур, очень рано стал осознавать их недостаточность, ущербность. Можно было сколько угодно искать внутреннюю свободу актеров, создавая «творческую среду» для репетиционных этюдов. Сам метод этюда уже дает немало: способность свободно импровизировать, опираясь на структуру текста и на собственную природу, в которой уже заложены глубинные корни наших реакций. Но в конечном счете (как вспоминал мастер) мы все равно получаем либо текучую материю детерминизма и сантиментов, либо — если хватает храбрости — возможность заглянуть в стоячие воды подсознания, меняя радостную материю театральной игры на гораздо более тяжкие, резкие, болезненные и патологические состояния психики… «Или еще возможны в теории и практике парадоксы беспричинно-следственных отношений?!» — по неожиданному определению Васильева… И думаю, что его решение выйти к чему-то иному было обусловлено не столько мрачной окраской предельных психологических состояний, сколько этим фатальным отсутствием персональной свободы.