Выбрать главу

Прохаживаясь взад-вперед по улицам, он встретил незнакомого мужчину, который спросил у него дорогу в одну из гостиниц. Вильгельм предложил проводить приезжего, тот осведомился о названии улицы, спросил, кому принадлежат большие дома, мимо которых они проходили, поинтересовался административными учреждениями города, и к воротам гостиницы они подошли в разгар оживленнейшей беседы. Незнакомец уговорил своего провожатого войти и выпить с ним по стакану пунша; при этом он назвался, сообщил, откуда он родом, какие дела привели его сюда, и попросил Вильгельма оказать ему такое же доверие. Вильгельм не стал скрывать свое имя и место своего жительства.

— Не внук ли вы старого Мейстера, владельца прекрасного собрания картин? — спросил незнакомец.

— Да, я ему внук. Мне было десять лет, когда умер дед, и я очень огорчался, глядя, как продают такие красивые вещи.

— Вага отец получил за них большие деньги.

— Вы знаете об этом?

— Как же, я видел драгоценную коллекцию еще у вас в доме. Дедушка ваш был не только собиратель, но и настоящий знаток искусства; в доброе старое «ремя он добывал в Италии и вывез оттуда такие сокровища, которые не купишь теперь ни за какие деньги. У него были великолепные полотна лучших мастеров; не верилось глазам, когда он показывал свою коллекцию рисунков; среди собранной им скульптуры были поистине бесценные фрагменты, а подбор бронзы представлял большой научный интерес; монеты он приобретал лишь те, что имели историческую и художественную ценность; немногочисленные его геммы были выше всяких похвал. Вдобавок, все это было превосходно размещено, невзирая на несимметричное расположение комнат и зал в старом доме.

— Вам понятно, какими обездоленными почувствовали себя мы, дети, когда все эти вещи поснимали и упаковали. Это были первые горестные часы моей жизни. До сих пор помню, как пусты показались нам комнаты, когда одни за другими стали исчезать предметы, с малых лет занимавшие нас и в нашем понятии столь же незыблемые, как самый дом и город.

— Если не ошибаюсь, ваш отец вложил вырученные деньги в торговое дело соседа, тем самым став его компаньоном?

— Совершенно верно! Причем их совместные торговые операции оказались на редкость удачными. 3 истекшие двенадцать лет они заметно приумножили свои капиталы, и от Этого оба еще ревностнее стремятся к наживе; только сын старика Вернера куда больше пригоден для этого дела, нежели я.

— Очень жаль, что город лишился такого украшения, каким был кабинет вашего дедушки. Я видел его незадолго до продажи и, должен признаться, послужил ее причиной. Богатый дворянин, большой любитель искусства, не полагавшийся, однако, на собственные суждения в таком крупном деле, послал меня сюда, желая моего совета. Целых шесть дней осматривал я кабинет, а на седьмой посоветовал моему другу не мешкая уплатить всю сумму, какая была назначена. Вы были тогда резвым мальчуганом и часто вертелись возле меня, объясняли мне сюжеты картин и вообще со знанием дела демонстрировали весь кабинет.

— Я помню, приходил такой человек, но никогда бы не сказал, что вы и он одно и то же лицо.

— Времени с тех пор утекло немало, и все мы меняемся, кто больше, кто меньше. Помнится, среди картин была одна, самая ваша любимая, от которой вы никак меня не отпускали.

— Верно! Она изображала историю того, как царский сын [11]чахнет от любви к отцовой невесте.

— Картина была не из лучших, и композиция неважная, и колорит неинтересный, и манера крайне вычурная.

— В этом я не разбирался и не разбираюсь до сих пор; меня в картине привлекает содержание, а не искусство.

— Ваш дедушка, очевидно, думал по-иному; львиная доля его коллекции состояла из превосходных вещей, в которых прежде всего восхищало мастерство художника, совершенно независимо от сюжета; а эту картину он повесил в первой прихожей в знак того, что мало дорожит ею.

— Нам, детям, разрешалось играть именно там, и картина эта неизгладимо врезалась мне в память. Очутись она сейчас перед нами, ваша критика, которую я, конечно, ставлю очень высоко, не изменила бы моего отношения. Я глубоко сострадал, как сострадаю и сейчас, юноше, вынужденному замкнуть в себе сладостное желание, лучший из даров природы, укрыть в груди огонь, что мог бы согревать и живить и его и других, а вместо этого нестерпимые муки сжигают тайники его души. Как жаль мне бедняжку, которая должна отдать себя другому, когда сердцем она уже избрала достойный предмет искреннего и чистого влечения.

— Такие понятия, конечно, весьма далеки от взгляда любителей искусства на творения больших художников; но, останься коллекция собственностью вашего семейства, вероятно, мало-помалу вы научились бы ценить произведения искусства как таковые, не относя их к самому себе и к своим чувствованиям.

— Конечно, я и тогда очень горевал о продаже кабинета, да и в более зрелые годы мне частенько недоставало его. Но ведь иначе у меня, пожалуй, не развилась бы та страсть, то дарование, которое много больше застывших изображений повлияло на мою жизнь. Подумав об этом, я смиряюсь и преклоняюсь перед судьбой, которая все умеет повернуть мне во благо и во благо каждому.

— К сожалению, в который раз я слышу слово «судьба» из уст молодого человека того возраста, когда хочется приписать свои пылкие пристрастия некоей высшей воле.

— Значит, вы не верите, что есть судьба? Есть сила, которая опекает нас и все направляет к нашему благу?

— Здесь речь идет не о моей вере, здесь не место объяснять, как я пытаюсь хоть отчасти понять то, что для всех нас непостижимо; здесь вопрос в том, какие представления для нас благотворнее. Мир соткан из необходимости и случайности; разум человеческий становится между ними, умея подчинить себе ту и другую; необходимость он признает основой своего бытия, случайность он умеет направлять, исправлять и обращать себе на пользу, и лишь тот человек, чей разум тверд и непоколебим, заслуживает быть назван Цг. п- ным богом. Горе тому, кто с отроческих лет привык видеть в необходимости — произвол, приписывать случаю своего рода разум, обращая его для себя в некую религию. А Это означает ни больше ни меньше как отречься от собствен — ного разума, дать неограниченный простор своим страстям. Мы почитаем себя праведниками, когда бездумно бредем куда глаза глядят, рады подчиниться заманчивому случаю, а итог такого шатания по жизни именуем промыслом божьим.

— Неужели с вами никогда не бывало, чтобы ничтожное обстоятельство побудило вас избрать тот путь, где вы вскоре натолкнулись бы на благоприятный случай, а затем целый ряд неожиданностей привел бы вас к цели, которой сами вы не видели отчетливо? Конечно, это должно было бы внушить вам покорность судьбе и веру в мудрость провидения.

— С таким образом мыслей ни одна девушка не уберегла бы своей невинности и ни один человек — своих денежек; ведь поводов лишиться того и другого хоть отбавляй. Меня же радует лишь такой человек, который знает, что именно идет на пользу ему и людям, и не позволяет себе своевольничать. Счастье каждого у него в руках, как у художника — сырой материал, из которого он лепит образ. Но и это искусство подчинено общим законам; от рождения людям дана лишь одаренность, искусство же требует, чтобы ему учились и усердно упражнялись в нем.

О многом толковали они между собой и наконец расстались, почти ни в чем не убедив друг друга, однако же сговорились о месте встречи на следующий день.

Вильгельм еще побродил по улицам. Он услышал звуки кларнетов, рожков и фаготов, и сердце его радостно забилось. Это заезжие музыканты исполняли премилую серенаду. Он заговорил с ними, и за небольшую плату они согласились последовать за ним к жилищу Марианы.

вернуться

11

Царский сын. — Так называется картина, которую в XVIII в. приписывали итальянскому художнику Андреа Челести (1637–1706), а в настоящее время Антонио Белуччи (1654–1726). Художник вдохновился темой, почерпнутой из Плутарха («Деметриос», гл. 38): врач выслушивает больного сына царя Селевка I Сирийского — Антиоха; в комнату входит молодая мачеха царевича, и по тому, как участился пульс больного, врач убеждается, что тот любит ее. Гете три раза проезжал через Кассель (в 1779, 1783 и, по-видимому, в 1792 гг.) и каждый раз видел в тамошней галерее названную картину, которую Винкельман (1717–1768) признавал выдающимся произведением.