В этих написанных в 1822 году строках все еще звучат отголоски разлада, наступившего в 1807 году в отношениях между друзьями. Гиппель, к тому времени всецело посвятивший себя служению собственным сословным интересам и ведший жизнь сельского хозяина-юнкера, хотя и оказал Гофману финансовую поддержку, однако вместе с тем упрекал его — с выигрышной позиции дающего — за то, какой образ жизни он ведет. Переписку, в которой нашла отражение эта коллизия, Гиппель не опубликовал. О том, что дело дошло до разлада между ними, явствует из письма Гофмана Гиппелю от 12 декабря 1807 года, которое начинается словами: «Хвала небесам, что роковое недоразумение во взаимоотношениях между нами теперь совершенно устранено и я могу свободно говорить с тобой о себе и своем существовании». Однако вполне «свободно» общаться друг с другом приятели не могли уже после сцены, разыгравшейся в 1797 году на крыльце дворца в Личене. И даже теперь, после устранения «недоразумения», прежняя непринужденность не вернулась. Гофман пытается произвести на друга впечатление солидного человека. В ранее процитированном письме он сообщал: «Ты и представить себе не можешь, мой единственный друг, сколь тихую, уединенную жизнь художника веду я здесь в Берлине».
Эта фраза написана, дабы устранить роковое «недоразумение». Очевидно, Гиппель упрекнул друга в принадлежности к «плохой компании», что ведет к «нравственному разложению». Оглядываясь в 1822 году назад, Гиппель писал о «легкомыслии» Гофмана, а в другом месте, характеризуя его жизнь в Познани, он высказывается еще определеннее, порицая Гофмана за «безудержную распущенность», губительно сказавшуюся на его физическом состоянии: «Я думаю, мы не слишком ошибемся, если станем искать в этом (познаньском. — Р. С.) периоде и более поздней, после его бегства из Варшавы, столь же пагубной, праздной жизни в Берлине зачатки того стремительного телесного разложения, которое слишком рано, принимая в расчет его возраст и заключавшуюся в нем редкостную жизненную силу, похитило его из мира сего».
В чем действительно заключались «легкомыслие» и «распущенность» Гофмана в эти месяцы его величайшего отчаяния, мы никогда в точности не узнаем. В письмах Гофман об этом, естественно, не упоминает, а дневник он в то время не вел. Однако написанная им в 1819 году биография Крейслера содержит уже упоминавшиеся исповедальные намеки: «беспутное, безумное желание» овладело тогда им, нежданно избавленным от всех прежних пут, и он с головой окунулся в пожиравший его разгул. Говорится о неком «окружении», с которым он связался и которое в конце концов был вынужден признать двусмысленным. В биографии Крейслера, в эпизоде, относящемся к этому периоду, фигурирует некая советница Бенцон, привлекательная вдова, которая выступает в роли ангела-спасителя, возвращающего Крейслера на путь истинный.
О том, что в тот берлинский год в жизни Гофмана появилась такая женщина, свидетельствует и сообщение современника, резчика по дереву, поэта и публициста Фридриха Вильгельма Губица, который вспоминает о любовной связи Гофмана с недавно овдовевшей женой одного чиновника. Губиц, являвшийся завсегдатаем в доме этой женщины, неоднократно встречал там Гофмана. От членов семьи вдовы он будто бы узнал, что Гофман даже обещал жениться на ней и для этого собирался развестись. Правда, сей педант-филистер, каким он выведен в книге Гофмана, не может служить безусловно надежным свидетелем. Слишком обозлен был он на Гофмана за те насмешки, которых удостоился от него в его последние годы жизни в Берлине. Так, Губиц распускал заведомо клеветнические слухи о нем: Гофман, прежде чем уехать в Бамберг, будто бы произвел вдовушке ребенка, отчего несчастная мамаша на время даже лишилась рассудка; ребенок же оказался чрезвычайно одаренным в музыкальном отношении, однако вырос без надлежащего надзора и еще в юные годы утонул во время купания. Как впоследствии выяснилось, эта одиозная история имела в своем основании путаницу: в нее был замешан другой чиновник, пробавлявшийся писательством, — Карл Мюхлер.
Тем не менее в сообщениях о любовной связи Гофмана с упомянутой вдовушкой, несомненно, заключалось и нечто истинное — правда, без ребенка, без безумия и без несчастного случая при купании.
Из эпизода с советницей Бенцон в биографии Крейслера мы узнаем еще кое-что. Гофман, который под натиском внешних обстоятельств в конце концов решился профессионально заняться искусством, после всех разочарований, пережитых в условиях «нынешней конкуренции со стороны оставшихся без куска хлеба художников» (из письма Гиппелю, 25 мая 1808), не раз подумывал о том, не вернуться ли, как только представится такая возможность, в тенета чиновничьей службы. После изгнания Крейслера со службы бывали моменты, «когда он не знал, на что решиться»; когда же он спросил советницу Бенцон, что она думает о продолжении карьеры чиновника, она ответила, что «была бы не слишком высокого мнения о советнике посольства, пока тот занимался бы искусством как любитель, не решаясь всецело посвятить себя ему».
Действительно ли упомянутая берлинская вдовушка подвигла Гофмана на занятие искусством как основным делом? Вопрос этот остается открытым. Да он и не имеет большого значения. Гораздо важнее то, что изгнанный правительственный советник, пытаясь вести в Берлине жизнь художника, временами впадал в отчаяние и сомневался в правильности своего решения. В подобном настроении Гофман был готов видеть в более благоприятном свете свою многолетнюю жизнь чиновника, на которую он при иных обстоятельствах имел обыкновение сетовать. 12 декабря 1807 года он писал Гиппелю: «Преимущественно же я склоняюсь к мысли, что мне, помимо занятий искусством, следовало бы продолжать государственную службу, трезво смотреть на вещи и не поддаваться эгоизму, который, если можно так выразиться, делает профессионального художника ни на что не годным».
Осознание двойственности своего существования в качестве художника и государственного чиновника, как мы еще увидим, и в дальнейшем будет играть в жизни Гофмана важную роль, проникая в самое нутро его поэтики.
В биографии Крейслера советница Бенцон вкладывает колеблющемуся бывшему советнику посольства «в карман… приглашение на должность капельмейстера». С Гофманом дело обстояло иначе. От мучительной неизвестности относительно своей дальнейшей судьбы и сомнений его освободило пришедшее в апреле 1808 года из Бамберга известие, что он назначается с 1 сентября дирижером с годовым окладом в 600 талеров. При этом он мог дополнительно зарабатывать, сочиняя музыку для театра и давая частные уроки музыки.
Гофман понимал, что положение, которое предстояло ему занять, было не блестящим. К тому же театр в Бамберге находился в состоянии кризиса, поскольку Соден, как он слышал, отошел от руководства им. Итак, радость Гофмана отнюдь не была безмерной, хотя перспектива получения должности в Бамберге и принесла ему облегчение, приободрила его. Ему даже хватило воодушевления вновь взяться за отложенное несколько месяцев назад сочинение оперы «Любовь и ревность» по Кальдерону, за свое, как он надеялся, opus magnum[32].
Однако задора хватило ненадолго. До 1 сентября оставалось еще несколько месяцев, и Гофман не знал, как их прожить, поскольку был без гроша в кармане. В мае 1808 года нужда достигла крайнего предела. В состоянии, как он позднее писал, «полубезумия» Гофман адресовал крик о помощи своему другу Гиппелю: «Я работаю до изнеможения, надрываю собственное здоровье и ничего не зарабатываю! Я не хотел бы описывать тебе мою нужду. Пять дней я не ел ничего, кроме хлеба — такого еще не бывало!.. Если ты в состоянии помочь мне, то пришли фридрихсдоров двадцать, а то Бог знает что со мной будет… Друг мой! Не оставь своей заботой меня несчастного!»
В эти недели жесточайшей нужды он не находит более утешения и в сочинении музыки. «А между тем, — пишет он Гиппелю 12 апреля 1808 года, — ты и представить себе не можешь, сколь, собственно, маловажные вещи, касающиеся исключительно тела, к примеру, плохая еда или отсутствие того, к чему привык в лучшие времена, как то: стакан доброго рома по утру и тому подобное, могут влиять на душу, вызывая подавленность и уныние».