Кёнигсбергский университет, так называемая «Альбертина», в студенческие годы Гофмана не принадлежал к числу наиболее значительных университетов Германии, несмотря на славу Канта. Главными университетскими центрами считались Галле, Лейпциг и Йена. Количество студентов в Кёнигсберге шло на убыль, и если бы не Кант, то убывание это было бы еще более стремительным. Как-никак на лекциях Канта — в ранние утренние часы с 7 до 9 — присутствовало до трети всех студентов университета. А ведь Кант отнюдь не блистал ораторским искусством. Во всяком случае, Фихте в 1791 году отмечал: «Его лекции действуют усыпляюще». В 1792 году, когда Гофман поступил в университет, Кант уже сворачивал свою преподавательскую деятельность.
В то время как за стенами университета, во всем интеллектуальном мире, идеи Канта сверкали подобно молниям, в аудитории его слушатели из последних сил противились накатывавшим приступам сна. Виной тому были не только ранние утренние часы, но и педантизм Канта, не желавшего ограничиваться изложением «горячих» тем своей критической философии, а добросовестно разворачивавшего перед студентами всю энциклопедию знаний во всевозможных областях науки — географии, педагогике, астрономии, камералистике и антропологии с учетом их практического применения.
Вероятнее всего, Гофман ни разу не посетил лекции Канта. В судьбах его философии он не принимал ни малейшего участия даже тогда, когда в середине 90-х годов вокруг Канта разразился большой скандал: его вышедшее на Пасху 1793 года в Йене сочинение «Религия в пределах чистого разума» было запрещено по причине недозволенной критики церкви и учения о Божественном откровении. Летом 1794 года Канту даже грозил арест, и он подумывал о поисках пристанища, где бы он мог «беззаботно дожить» свою жизнь. Однако все обошлось, ему позволили продолжить преподавание в обмен на обещание впредь не касаться вопросов религии. Его коллеги, преподаватели теологии и философии, в свою очередь, обязались игнорировать Кантово учение о религии. Так продолжалось вплоть до конца правления Фридриха Вильгельма II в 1797 году. Со смертью короля прекратилось и губительное всевластие Вёльнера и Бишофвердера[9], тех ненавистных деятелям Просвещения обскурантов, которых еще Фридрих Великий называл мракобесами, лжецами и интриганами. Теперь вновь появилась возможность свободно высказываться по вопросам религии, чем Кант незамедлительно воспользовался. Вся эта цензурная афера, естественно, вызвала живой интерес в Кёнигсберге, однако в юношеских письмах Гофмана о ней нет ни малейшего упоминания. Лишь по окончании университета он заинтересуется философией Канта, и это не пройдет для него бесследно.
Несмотря на преподавательскую деятельность Канта, в Кёнигсбергском университете совершенно отсутствовала полемика по идейным и теоретическим вопросам. Прусский министр культуры, граф фон Цедлиц, горячий поклонник философа, еще в 1775 году в доброй абсолютистской манере предписал профессорам в Кёнигсберге заняться наконец философией Канта. Им прямо была запрещена «ограниченность». Наверное, было бы лучше, если бы им повысили жалованье, поскольку наиболее видные преподаватели университета покидали город — оплата труда профессоров в Кёнигсберге была из рук вон плохой. В Галле, например, профессор мог заработать в несколько раз больше. Кант был из числа немногих, кто, несмотря на соблазнительные предложения, оставался верен «Альбертине». Лишь благодаря ему Кёнигсберг на время привлек к себе людей, позднее прославившихся своей интеллектуальной деятельностью: Фихте, Гердера, Ленца, Мозеса Мендельсона, Генца[10]. Быть может, именно потому, что Кант всех подавлял своим авторитетом, среди преподавателей Кёнигсбергского университета было так мало крупных фигур. При этом, правда, не было недостатка в оригинальных чудаках: профессор Иоганн Штарк, например, носился с безумной идеей о том, что Французской революцией управляло некое тайное общество, обосновавшееся в Ингольштадте, а ориенталист Иоганн Готфрид Хассе пытался доказать, что полуостров Замланд и есть библейский рай, янтарное же дерево — древо жизни. Рационально мыслящим коллегам по крайней мере доставало чувства юмора, когда они в ответ на это утверждали, что остатки Ноева ковчега следует в таком случае искать близ Инстербурга.
XVIII век открыл страсть к чтению. В Кёнигсберге действовало несколько дельных издателей, имелись публичные библиотеки и книжные магазины. В «ресурсах», питейных заведениях и кофейнях лежали газеты. Один из издателей, Кантер, учредил читальню, куда захаживала интеллектуальная элита города. Здесь ею могли восхищаться любознательные гимназисты, которых также допускали в читальню. Поскольку это место встреч просуществовало до начала 90-х годов, вполне возможно, что и юный Гофман был среди любознательных посетителей.
Сколь-либо значительного литературного журнала в Кёнигсберге не было. Хотя в этом направлении и предпринимались неоднократные попытки («Прусские цветы», «Шутливо-серьезный кёнигсбергский еженедельник», «Laterna magica»[11]), все эти издания оказывались недолговечными и не получали широкого распространения. В Кёнигсберге прочно обосновался прозаический дух. Органом литературной молодежи считалось «Прусское время», куда молодые чиновники, гимназисты, офицеры и не лишенные чувства прекрасного ремесленники направляли свои стихи и прозаические тексты, сочиненные частично в сентиментальном, частично в рационалистическом стиле. Идиллия в духе рококо также пользовалась спросом, и только настроения «Бури и натиска» не находили здесь отклика.
Естественно, в просвещенном Кёнигсберге не могло не быть еженедельника морально-просветительского содержания. Он назывался «Агатосюне», и его издателем являлся Ханс Фридрих Леман, впоследствии учредивший «Союз добродетели». Однако ему оказалось не под силу конкурировать с потоком подобных еженедельников, поступавших из Гамбурга и Галле.
Газеты и журналы в целом отражали дух времени: в них были переливавшие через край чувствительность и рассудочность, восточная мистика и прусский рационализм, трезвая повседневность и темные стороны природы, галантная анакреонтика и мещанская идиллия, двусмысленное и моральное.
В меньшей мере находили выражение политические течения того времени, о чем позаботилась цензура, действовавшая в Кёнигсберге, видимо, особенно эффективно. Для «революционного шарлатанства и одержимости политическими нововведениями» в Кёнигсберге не должно быть места, как заявляли власти, имея в виду сообщения о Французской революции. И все же просачивалось достаточное количество такого рода сообщений, чтобы вызвать некоторое возбуждение среди политически индифферентных жителей города. В Кёнигсберге не сажали дерево свободы, как в Тюбингене, не били стекол в окнах, как в Дармштадте и Йене, и не имели понятия о революционных клубах, какие возникли в Майнце и Франкфурте, и тем не менее дебаты разгорались и здесь — в садах-ресторанах, пивных и, естественно, в университете, где великий Кант не делал секрета из своего восхищения революцией. И только юный Гофман не поддавался общему настроению, продолжая упорствовать в своей холодности и равнодушии.
Театральная лихорадка, охватившая во второй половине XVIII века Германию, также не миновала Кёнигсберг, хотя и проявилась здесь в более умеренном, смягченном виде.
С середины столетия в Кёнигсберге существовало специально построенное здание театра (на 300 зрителей), однако постоянной труппы не было. Помещение сдавалось в аренду частным театральным антрепренерам. Иногда давали представления канатоходцы, чревовещатели, фокусники, укротители и акробаты. Время от времени проводились и балы-маскарады, так называемые «редуты», на которых особенно много собиралось девиц легкого поведения. Озабоченные соблюдением нравственности отцы города неоднократно, хотя и безуспешно, пытались воспрепятствовать этому.
С 1771 по 1787 год об удовлетворении театральных запросов жителей Кёнигсберга заботилась деятельная хозяйка театра Каролина Шух. Как Нойберин в Лейпциге, так и Каролина в Кёнигсберге изгнала балаганное шутовство с театральной сцены. Однако и она была вынуждена считаться со вкусами своих современников, которые любили, чтобы «чистый» театр перемежался гимнастическими и цирковыми вставками. Каролина и ее сын, в 1787 году перенявший от нее руководство театром, много сделали для упрочения репутации театрального искусства. Часто ставились пьесы Шекспира, Дидро и Бомарше. «Эмилия Галотти» была поставлена в том же году, в котором Лессинг закончил ее в Вольфенбюттеле[12]. Гёте как театральный автор пользовался меньшим спросом. Лишь в 1815 году его «Гёц» попал на сцену. Что касается «Разбойников» Шиллера, то, как полагали, они нуждались в исправлении. Некий Плюмике позаботился об этом. В 1785 году театралам Кёнигсберга была представлена эта пьеса в очищенном от «непотребства» и политической вольницы виде. В репертуаре были широко представлены комедии местных кёнигсбергских знаменитостей Йестера и Бачко, но еще обильнее — Коцебу[13] и Ифланда. Как и в других городах, театр, а особенно его актрисы, давали повод к оживленным пересудам. Когда, например, анонимно представленная трагедия Гиппеля провалилась на премьере, уже на следующее утро на фонарном столбе рыночной площади появилась стихотворная сатира. Однажды сын некоего почтенного акцизного чиновника бежал с актрисой. Вдовый отец вернул их обоих. Но как потешался город, когда спустя некоторое время отец женился на упомянутой актрисе. Ревность погнала сына в армию. Там он украл полковую кассу и с нею скрылся в Америке, где будто бы организовал театральную труппу. По обычаю того времени, в драматических театрах ставились также оперы и оперетты, так что актерам приходилось одновременно быть и певцами. Актеры, чаще всего не владевшие вокальным искусством, предпочитали зингшпили, предъявлявшие к ним менее высокие требования. И публика тоже отдавала предпочтение зингшпилям, к великому неудовольствию строгих критиков. «Чему учат нас все эти оперетки? Какую добродетель воспитывают они?» — вопрошал автор одной рецензии 1773 года. Зингшпили представляли собой комедии, перемежавшиеся вокальными партиями и отличавшиеся предельно упрощенным и стереотипным содержанием. Театральные труппы зачастую сочиняли их самостоятельно, так сказать, для домашнего употребления. Иногда попадались «шлягеры», распевавшиеся, как писал в 1791 году кёнигсбергский композитор Фридрих Людвиг Бенда, «не только в общественных кругах, но даже и простым народом прямо на улицах». И сам он тоже сочинил большое количество зингшпилей. Его «Луиза», равно как и «Шарманщица Фаншон» Фридриха Генриха Гиммеля[14], в свое время пользовались бешеным успехом — они прошли на сцене свыше тридцати раз. Для сравнения: «Дон Жуан» Моцарта в 1793 году выдержал шесть представлений. Это была первая серьезная опера, прошедшая с большим успехом. Она нарушила многолетнее безраздельное господство зингшпилей. Спустя год «Волшебная флейта» привела кёнигсбержцев в восторг. Гофман, еще ранее открывший для себя Моцарта, посещал представления. Оперы Моцарта в конце концов достигли популярности, какая прежде выпадала лишь на долю зингшпилей. Некоторые арии распевали на улицах.
9
10
12
13
14