В Берлине хорошо помнили прошлогодний скандал, и в определенных кругах уже начали посмеиваться над Вернером. Однако, к удивлению многих, его положение ничуть не пошатнулось, напротив, великогерцогское семейство Веймара весьма благоволило ему. Гофман, таким образом, мог рассчитывать на снискание определенной известности, если бы ему удалось написать музыку к новой пьесе. Однако ему довелось в очередной раз убедиться, что полагаться на Вернера нельзя. Вместо того чтобы пойти навстречу пожеланию Гофмана, он дал ему наставление: «Обратите лучше помыслы свои к Богу!» — и попытался вопреки воле Ифланда составить протекцию другому композитору. Однако его пьеса «Ванда, королева сарматов» так и не была поставлена в Берлине.
Когда Вернер весной 1808 года прибыл в Берлин, он дал Гофману заказ на иллюстрации к отдельному изданию своей пьесы «Аттила». Гофман сделал уже наброски, однако Вернер неожиданно сообщил ему, что перепоручил иллюстрирование книги другому художнику. Возмущение Гофмана лишь потому не вышло за рамки внешних приличий, что он к тому времени уже научился от всего сердца презирать этого человека.
С лета 1807-го по апрель 1808 года, когда, наконец, пришел положительный ответ из Бамберга, Гофман не имел ничего определенного — одни только расплывчатые перспективы, планы, обещания, надежды. У него не было денег, и приходилось брать в долг у знакомых и друзей. Гиппель дал ему в долг несколько сотен рейхсталеров, небольшая сумма поступила из Кёнигсберга. Гофман обратился также и в государственные инстанции, в обязанность которых, собственно, и входило оказание поддержки «служащим-изгнанникам». Среди всех этих забот и огорчений в августе 1807 года настигла его, словно гром среди ясного неба, весть о смерти в Познани маленькой дочери Цецилии и опасной для жизни болезни Миши. «Я пребываю в состоянии, заставившем меня самого ужаснуться», — писал он 22 августа 1807 года Хитцигу. Однако он не раскис: именно в эти дни тяжелейшей депрессии он, дабы «не пропасть в тягостных раздумьях», опубликовал свое объявление с предложением собственных услуг дирижера.
Позднее Гиппель весьма неодобрительно отзывался об этом периоде жизни Гофмана. Он писал: «Достойно сожаления, что год праздного пребывания в Берлине, хотя и посвященный целиком служению музе, столь дурно сказался на его характере. Он начал отвыкать от семейной жизни, которая была дорога ему в Плоцке и Варшаве и тем самым служила прочными узами, в которых он постоянно нуждался, дабы сдерживать свою безудержную фантазию. Он привык ни во что не ставить свое дело, жить одним только днем, тешить себя воздушными замками и предаваться величайшему легкомыслию».
В этих написанных в 1822 году строках все еще звучат отголоски разлада, наступившего в 1807 году в отношениях между друзьями. Гиппель, к тому времени всецело посвятивший себя служению собственным сословным интересам и ведший жизнь сельского хозяина-юнкера, хотя и оказал Гофману финансовую поддержку, однако вместе с тем упрекал его — с выигрышной позиции дающего — за то, какой образ жизни он ведет. Переписку, в которой нашла отражение эта коллизия, Гиппель не опубликовал. О том, что дело дошло до разлада между ними, явствует из письма Гофмана Гиппелю от 12 декабря 1807 года, которое начинается словами: «Хвала небесам, что роковое недоразумение во взаимоотношениях между нами теперь совершенно устранено и я могу свободно говорить с тобой о себе и своем существовании». Однако вполне «свободно» общаться друг с другом приятели не могли уже после сцены, разыгравшейся в 1797 году на крыльце дворца в Личене. И даже теперь, после устранения «недоразумения», прежняя непринужденность не вернулась. Гофман пытается произвести на друга впечатление солидного человека. В ранее процитированном письме он сообщал: «Ты и представить себе не можешь, мой единственный друг, сколь тихую, уединенную жизнь художника веду я здесь в Берлине».
Эта фраза написана, дабы устранить роковое «недоразумение». Очевидно, Гиппель упрекнул друга в принадлежности к «плохой компании», что ведет к «нравственному разложению». Оглядываясь в 1822 году назад, Гиппель писал о «легкомыслии» Гофмана, а в другом месте, характеризуя его жизнь в Познани, он высказывается еще определеннее, порицая Гофмана за «безудержную распущенность», губительно сказавшуюся на его физическом состоянии: «Я думаю, мы не слишком ошибемся, если станем искать в этом (познаньском. — Р. С.) периоде и более поздней, после его бегства из Варшавы, столь же пагубной, праздной жизни в Берлине зачатки того стремительного телесного разложения, которое слишком рано, принимая в расчет его возраст и заключавшуюся в нем редкостную жизненную силу, похитило его из мира сего».
В чем действительно заключались «легкомыслие» и «распущенность» Гофмана в эти месяцы его величайшего отчаяния, мы никогда в точности не узнаем. В письмах Гофман об этом, естественно, не упоминает, а дневник он в то время не вел. Однако написанная им в 1819 году биография Крейслера содержит уже упоминавшиеся исповедальные намеки: «беспутное, безумное желание» овладело тогда им, нежданно избавленным от всех прежних пут, и он с головой окунулся в пожиравший его разгул. Говорится о неком «окружении», с которым он связался и которое в конце концов был вынужден признать двусмысленным. В биографии Крейслера, в эпизоде, относящемся к этому периоду, фигурирует некая советница Бенцон, привлекательная вдова, которая выступает в роли ангела-спасителя, возвращающего Крейслера на путь истинный.
О том, что в тот берлинский год в жизни Гофмана появилась такая женщина, свидетельствует и сообщение современника, резчика по дереву, поэта и публициста Фридриха Вильгельма Губица, который вспоминает о любовной связи Гофмана с недавно овдовевшей женой одного чиновника. Губиц, являвшийся завсегдатаем в доме этой женщины, неоднократно встречал там Гофмана. От членов семьи вдовы он будто бы узнал, что Гофман даже обещал жениться на ней и для этого собирался развестись. Правда, сей педант-филистер, каким он выведен в книге Гофмана, не может служить безусловно надежным свидетелем. Слишком обозлен был он на Гофмана за те насмешки, которых удостоился от него в его последние годы жизни в Берлине. Так, Губиц распускал заведомо клеветнические слухи о нем: Гофман, прежде чем уехать в Бамберг, будто бы произвел вдовушке ребенка, отчего несчастная мамаша на время даже лишилась рассудка; ребенок же оказался чрезвычайно одаренным в музыкальном отношении, однако вырос без надлежащего надзора и еще в юные годы утонул во время купания. Как впоследствии выяснилось, эта одиозная история имела в своем основании путаницу: в нее был замешан другой чиновник, пробавлявшийся писательством, — Карл Мюхлер.
Тем не менее в сообщениях о любовной связи Гофмана с упомянутой вдовушкой, несомненно, заключалось и нечто истинное — правда, без ребенка, без безумия и без несчастного случая при купании.
Из эпизода с советницей Бенцон в биографии Крейслера мы узнаем еще кое-что. Гофман, который под натиском внешних обстоятельств в конце концов решился профессионально заняться искусством, после всех разочарований, пережитых в условиях «нынешней конкуренции со стороны оставшихся без куска хлеба художников» (из письма Гиппелю, 25 мая 1808), не раз подумывал о том, не вернуться ли, как только представится такая возможность, в тенета чиновничьей службы. После изгнания Крейслера со службы бывали моменты, «когда он не знал, на что решиться»; когда же он спросил советницу Бенцон, что она думает о продолжении карьеры чиновника, она ответила, что «была бы не слишком высокого мнения о советнике посольства, пока тот занимался бы искусством как любитель, не решаясь всецело посвятить себя ему».