Выбрать главу

«измену». А свою любовь и нежность она, как это опять-таки часто бывает, дарила

учителям. Художник с таким романтичным и авантюрным прошлым, как Гоген,

естественно, был в высшей мере достоин ее внимания и чувств (тем более что Юдифь уже

решила стать художницей), и она с первых дней боготворила его. Ему же она чем-то

напоминала и замещала его любимую дочь Алину, и преданность Юдифи глубоко трогала

его. Впрочем, если верить неопубликованным воспоминаниям Юдифи, которые она

записала уже в преклонном возрасте, Гоген питал к ней не только отеческие, но и другие

чувства, подозрительно напоминающие те, что он совсем недавно испытывал к другой

тринадцатилетней девушке - Теха’амане на Таити. Например, в одном месте она пишет:

«Мне не надо было смотреться в зеркало (кстати, это было мне запрещено), чтобы знать,

что у меня кудрявые светлые волосы. Я знала также, что к округлостям детского тела

прибавились другие... Нисколько не удивляясь, я позволяла красивым мягким рукам

Гогена касаться этих новых форм, и он ласкал их, словно кувшин или деревянную

скульптуру»122.

Еще лучше представляешь себе как несколько двусмысленное взаимное влечение

между Гогеном и Юдифью, так и его отношения со всей семьей Моларов вообще, когда

читаешь следующее место из воспоминаний Юдифи.

« - Сходи за Вильямом, - сказала мама.

Вильям позировал для «Портрета музыканта». По-моему, Гоген задумал портрет

блаженного. Мама не любила, когда Вильям засиживался после сеанса. Она боялась, что

он будет ей неверен в мыслях, разговаривая с Гогеном о негритянках.

Я пошла наверх. Смеркалось. Вильям сидел у пианино, лихо и фальшиво выбивая на

клавишах попурри на темы опер Вагнера и перемежая его каким-то аккордом, который

повторял несколько раз. И приговаривал:

- Вот ведь красота!

Словно Зиглинда сцепилась с Тристаном на Венусберге, превращенном в

сумасшедший дом.

Я бесшумно подошла к Гогену. Он вкрадчиво обнял меня и положил ладонь лодочкой

на мою наливающуюся грудь, чуть слышно говоря своим хриплым голосом:

- А это мое...

В самом деле, ему принадлежало все: моя нежность, моя еще не пробудившаяся

чувственность, вся моя душа. Я привстала на цыпочках, ища губами его щеку, но нашла

губы. Вместе со своими губами я отдавала ему всю мою душу, только бы он захотел ее

принять».

К великому огорчению экзальтированной бедняжки, Гоген совсем выпал из роли

сентиментального героя, каким она хотела его видеть. Возвысив голос, он весьма

прозаично сказал:

« - Пошли, Молар, выпьем?

Но Молар был глух, он продолжал избивать пианино. Только бы продлить эту минуту.

Только бы Тристан продолжал свой дьявольский танец. По мне - пусть весь мир гибнет. Я

бы жизнь отдала за одну минуту. . Но они ушли. Я провожала их взглядом с балкона. Какая

странная пара, полная противоположность Дон-Кихоту и Санчо Пансе - щуплый Молар с

покатыми плечами шагал за Гогеном, за Моларом трусил его пес. Молар косолапил в

остроносых башмаках, мопс хромал на трех ногах. А Гоген шел с изяществом и мягкостью

танцора, словно плыл, ни на миг не теряя равновесия. Убранное в поясе пальто

развевалось, будто плавники вуалехвоста. Как всегда, он не застегнулся. Из-под пальто

выглядывала куртка с высоким воротником, поверх которого он небрежно повязал шарф.

На голове - простая фетровая шляпа набекрень. К надетой на запястья кожаной петле

прикреплена резная трость из железного дерева.

Они пошли пить свой абсент.

А девочка, которая чувствовала себя очень маленькой, спустилась вниз, чтобы

выслушать брань за то, что Вильям ушел с жильцом пить».

У супругов Молар Гоген встречал музыкантов, поэтов и художников, французов и

скандинавов, и они, приходя в дом 6, частенько поднимались к нему на второй этаж, чтобы

посидеть и поболтать. После двух лет уединения на Таити Гоген явно был рад обществу.

Вскоре, следуя высокому примеру парижского света, он стал каждую неделю устраивать

приемы по четвергам. Как ни странно, все угощение сводилось к чаю печенью,

подаваемому Юдифью. (У этого угощения было важное преимущество - дешевизна.)

Развлекались тоже просто и невинно. Нескончаемые споры, соло на гитаре и пианино,

пение дуэтом, живые шарады под руководством затейника этой компании, испанского

скульптора Франсиско Дуррио, почти карлика, прозванного Пако или Пакито. Иногда сам

Гоген читал вслух очередные, только что завершенные страницы рукописи о Таити. Один

раз он был особенно в ударе и нарядился полинезийским вождем-людоедом123. Его старые

друзья - Шуфф, Даниель де Монфред, Серюзье и Морис, все люди женатые, степенные, -

чувствовали себя не совсем ловко в этой легкомысленной компании и приходили далеко не

каждый четверг. (Де Хаан давно вернулся в родную Голландию, чтобы лечить свой

туберкулез, но лечение ему не помогло, и он медленно умирал.) Из давних друзей или, во

всяком случае, знакомых постоянно бывал у Гогена приверженец Мориса, молодой поэт-

символист Жюльен Леклерк. Он издал сборник стихов „Strophes d’Amant”, подвергся

страшному разносу и теперь увлекался главным образом френологией и хиромантией124.

Частым гостем была и Жюльетта; она, хотя по-прежнему отказывалась поселиться у

Гогена, считала, что он принадлежит ей, и подчас проявляла нелепую ревность.

Когда слух о веселых сборищах в мастерской на улице Вер-сенжеторикс, значительно

приукрашенный, дошел до Копенгагена, у Метте родилось страшное подозрение. Вскоре

оно перешло в уверенность. Поль получил наследство и теперь пускает его на ветер. Его

воображаемое преступление было в ее глазах тем подлее, что он давным-давно клятвенно

обещал ей обратить на детей все деньги, которые останутся после дядюшки. И Метте

немедля написала гневное письмо, напоминая Полю о его клятве. Гоген, который все еще

сидел по уши в долгах и лишь с трудом продлил свой кредит в ресторане «У Шарлотты»,

был глубоко обижен необоснованными подозрениями и недоверием Метте. Он тотчас

послал ей перечень всех своих расходов, итого 2490 франков, и присовокупил едкий

комментарий: «Поразительно, я должен отчитываться перед тобой, убеждать тебя, что я не

могу жить на улице, не могу, вернувшись больной из тропиков, ходить раздетый и

зябнуть». Одновременно он потребовал, чтобы Метте «без обмана» сообщила ему

« точные сведения», сколько картин она продала и что за них получила. Слова «без

обмана» были вызваны тем, что он, в свою очередь, от услужливых друзей узнал, будто

Метте во время Копенгагенской выставки на самом деле продала две картины по тысяче

крон, то есть, выручила раз в десять больше, чем написала ему. Но Метте не стала

объясняться, а перешла в контрнаступление. Мол, как у Поля хватает смелости обвинять

ее в обмане, когда сам он сообщил только о своих расходах, ничего не сказав о доходах от

выставки у Дюран-Рюэля, хотя известно, что он продал много картин.

Только личная встреча и разговор начистоту мог устранить взаимные подозрения и

недоразумения. Но Метте по-прежнему не хотела и не могла покинуть Копенгаген. Гоген

был далек от завершения своей книги, и ему, даже если бы он попытался, было бы очень

трудно занять денег на поездку к Метте. Они продолжали слать друг другу все более злые

и едкие письма, и вялые оправдания все чаще уступали место яростным нападкам и

обвинениям. Эта бессмысленная нервная переписка, которая медленно отравляла душу

обоих, кончилась совсем скверно. В январе 1894 года Гоген оборвал ее такими строками: