Выбрать главу

не понимают, что, ударяясь слишком сильно в другую сторону, можно вместо Харибды

наскочить на Сциллу».

Дальше Гоген предпринимает доблестную попытку показать с помощью бездны цитат

из различных трудов по астрономии, физике и физиологии, что «история атома и души»

есть история «одного и того же существа на двух различных ступенях». И он делает вывод

(несколько проясненный при переводе): «Минута, когда сформировался первый

расплывчатый агломерат (атомов), служит отправной точкой геометрической прогрессии -

точкой, к которой бесконечно маленький, бесконечно медленный человеческий разум еще,

быть может, способен вернуться, - первой ступенью, которую можно приравнять к нулю

перед тем, что бесконечно, не имеет начала».

Очевидно, не совсем довольный этой частью своего труда, Гоген затем предается

«расследованию» совсем другого рода и бегло обозревает мировые религии, чтобы

доказать, что их главные символы и мифы в своей основе сходны и едины. (Здесь можно

напомнить, что его друг Серюзье рьяно проповедовал этот догмат теософической веры.)

Поистине поразительное множество параллелей между христианством и египетскими,

персидскими, индусскими, китайскими, даже таитянскими и маорийскими верованиями

«подтверждается» обильными цитатами, взятыми преимущественно из французского

перевода книги английского поэта и спиритуалиста Джеральда Масси, с внушительным

названием «Книга о Началах, содержащая попытку восстановить и возродить утраченные

источники мифов и таинств, типов и символов, религий и языков, глашатаем коих был

Египет, а родиной Африка».

Эту столь же неубедительную главу Гоген резюмирует следующими, столь же

невразумительными словами: «Различные цитаты, приведенные в предшествующей главе,

на наш взгляд, вполне доказывают, что Иисус из Евангелия есть не кто иной, как Иисус

Христос из Мифа, Иисус Христос астрологов».

Несколько неожиданно Гоген отводит последнюю треть своего эссе под новую и куда

более ядовитую атаку против католической церкви (впрочем, если учесть наглое

поведение и грубоватые проповеди его злейшего врага, деревенского священника патера

Мишеля, это, пожалуй, не так уж неожиданно). Вот несколько выдержек: «Как вышло, что

католической церкви удавалось с самого начала искажать истину? Это становится

понятным, только если вспомнить, что священные книги были изъяты из обращения. .. Но

вот что непостижимо: даже сегодня, когда истина открыта каждому видящему и

читающему, есть разумные и просвещенные люди, которые все еще остаются верны

церкви. Можем ли мы, не обвиняя их в безумии, считать их людьми добросовестными?

Наиболее вероятное объяснение, что тут кроется коммерческий интерес. .. И этот

непогрешимый авторитет, который церковь сама присвоила себе, якобы дарован ей, чтобы

она выносила догматические приговоры, противоречащие здравому смыслу, толковала все

библейские тексты, догматизировала все религиозные доктрины, включая вопрос о

присутствии тела и души Христовой в Евхаристии, о Непорочном зачатии, святых мощах

и так далее... Католическая церковь в своих доктринах и практике воплощает фарисейское

отступничество, которое в Библии названо главным выражением Антихриста; она сперва

ступила на ложный путь сверхъестественного, потом попала в сеть и запуталась в этой

сети, нарочно сплетенной, и может выпутаться только в полном замешательстве,

окончательно развенчанная и разоблаченная и всеми презираемая».

Прежде чем Гоген успел закончить свое эссе, случилась новая беда. Его сердце,

которое с 1892 года в общем-то не давало себя знать, не выдержало. Приступы следовали

один за другим, один другого тяжелее и серьезнее. Конец казался близким. Или, как писал

сам Гоген: «Господь наконец услышал мой голос, молящий не о переменах, а о полном

избавлении. Мое сердце, на которое постоянно обрушивались жестокие удары, сильно

поражено. Вместе с этим недугом последовали ежедневные приступы удушья и

кровохарканье. До сих пор корпус выдерживал, но теперь уже скоро развалится. Кстати,

это даже лучше, чем если я буду вынужден сам лишить себя жизни, а к этому меня

принудит отсутствие пищи и средств на ее приобретение». Вопреки искренним, по-

видимому, мольбам Гогена, он перенес все сердечные приступы; через несколько недель

они прекратились так же внезапно, как начались. Однако на этот раз он не дал видимому

улучшению обмануть себя. Гоген знал, что это только отсрочка. Возможно, он протянет

еще не один год. Но что это за жизнь, если болезнь не даст ему писать? И даже если он

сможет писать - на что жить, где взять денег? Кисть явно его не прокормит.

Уныние сменилось новым приливом бодрости. Может быть, если он ляжет в больницу

на долгий срок, врачи еще раз сотворят чудо? Правда, для этого нужны деньги, не одна

сотня франков, но ведь не исключено, что следующая почтовая шхуна доставит ему

кругленькую сумму. В июле он написал Шоде прочувствованное письмо, подробно

рассказал о своем отчаянном положении и попросил его постараться продать еще

несколько картин. Теперь уже скоро должен прийти ответ. Увы, когда в начале декабря

была получена долгожданная почта, в ней не оказалось ни денег, ни вестей от Шоде. Зато

Морис прислал октябрьский номер литературного ежемесячника «Ревю Бланш» с

сюрпризом - первая половина повествовательного текста «Ноа Ноа» и пять длинных

стихотворений Мориса.

Идиллический рай, описанный Гогеном в книге, как небо от земли отличался от

бедственного существования художника, рассеянно листавшего журнал. К тому же Морис

не потрудился выслать ему гонорар. В голове Гогена снова родилась мысль о

самоубийстве. Правда, за последнее время он уже понял, что кистью сумеет выразить свои

размышления о жизни и смерти лучше, чем это удалось ему пером. Надо написать

последнюю картину, величественную композицию, «духовное завещание», говоря его

собственными словами. Холсты давно кончились, но эту проблему Гоген умел решать. Он

взял обычную грубую джутовую ткань, из которой на Таити шьют мешки, отрезал четыре

с лишним метра, сколотил дрожащими руками раму и с трудом натянул на нее ткань.

Потом достал свои краски и кисти, лежавшие без применения полгода, и, забывая о боли и

усталости, принялся писать.

Между приступами головокружения и невыносимых болей медленно создавалась

картина, ближе всего подходившая к монументальным фрескам, писать которые Гоген

мечтал всю жизнь; тут и огромные размеры (411 X 141 см) и сложная композиция

(двенадцать фигур, разбитых на четыре группы, плюс море и остров Моореа на заднем

плане). Вряд ли за этим кроется какой-нибудь умысел, но факт тот, что «завещание»

читается задом наперед, ведь логически исходный пункт - младенец и группа таитянских

матерей в правом нижнем углу. По словам самого Гогена, «они попросту наслаждаются

жизнью». Дальше (по его же словам) взгляд должен переходить на стоящего посередине

почти нагого мужчину, который срывает плод с древа познания. Справа от него с

озабоченными лицами стоят двое в длинных халатах. Они олицетворяют тех несчастных,

которые уже вкусили от древа познания и теперь обречены размышлять над загадками

жизни. У их ног сидит еще один мужчина; озадаченный странными вопросами, которые

обсуждают двое, он, словно обороняясь, поднял руку над головой. Слева от центральной

фигуры, отвернувшись от нее, мальчуган весело играет, сидя между козой и щенятами, и

все они тоже олицетворяют невинность. Выше этой обособленной группы стоит женщина,