Выбрать главу

Воодушевленный успехом Бортко круто сменил парадигму и с лету убил без преувеличений выдающийся сценарий Александра Червинского «Лучшие годы нашей жизни» – для начала переименовав его в «Афганский излом», на второе пригласив на роль майора ВДВ Микеле Плачидо, а после выпотрошив из истории все, на чем останавливался глаз. Закономерно воспоследовавший период бескормицы ознаменовался длительным апокалиптическим нытьем под псевдонимом Ян Худокормов. С таким псевдонимом в генералы метить нечего – но Россия нагуляла жирку, и телевидение повернулось лицом к классике. Это уже был московский купеческий стиль конфет «Коркунов» – стиль «Идиота» и Мастера с Маргаритой.

Нынче же пришел срок двухсотлетия Гоголя, канун президентских выборов на Украине, обратно в моде панславизм и приблатненная патриотика – самое время отращивать ордынский оселедец и отрывать из схрона гетьманскую булаву. Кому ж еще учить хохлов горилку пить и наособицу не жить, а назад к России притулятися?

Вековые этические закавыки Бортко разрешает с бульбиной виртуозностью. Для гимна Руси в исполнении малороссийского хора набирает группу из подобных себе ассимилированных московских украинцев: Андрия играет Игорь Петренко, Остапа – Владимир Вдовиченков, в эпизодах Петр Зайченко, Александр Дедюшко и Иван Краско, а музыку пишет Игорь Корнелюк. Лауреат премии Львовского комсомола Богдан Ступка в этой компании выступает в роли засланного казачка.

Погромные бульбины подвиги в лучших традициях кинематографа святой вендетты мотивированы сожженным хутором и убитой женой: порешил Бортко безвинную старушку Аду Роговцеву во имя чистоты риз героя-русофила. За такое уже не грех и пол-Варшавы снесть. А ну-ка шашки подвысь. Помнят польские паны, помнят псы-атаманы конармейские наши клинки.

Младенцев, на пиках закидываемых казачкaми в горящие костелы, аккуратно купировали. Барахтающихся в Днепре жидов тоже. Общий достаток небедного полковника Бульбы – подавно (Андрий бахвалился паненке тремя положенными по наследству хуторами – стало быть, всего их было не менее шести).

С одним Бортко, безусловно, не совладал, да и совладать по сериальской своей сути не мог: с композиционным дисбалансом. В повести сюжет сыновней измены и расплаты аккуратно утоплен в большом эпосе о молодецких подвигах запорожских златоордынцев. Бортко злободневную и саднящую тему евро-предательства многократно углубляет, развертывая во флешбэках предысторию андриевых подглядок за растелешенной паненкой, потасовок с панычами у костела и телесных утех в осажденном городе. И это бы ничего, коль скоро артист И. Петренко есть сущее самодовольное бревно, и сцену сраженного любовью парубка гробит вчистую безразлично похотливым взглядом на самом чувственном монологе о пропащей казацкой душе. Без предыстории любовь как-то не вытанцовывается, один блуд. Однако педалирование мук перебежчика требует обильных купюр во всей ткани похода, на которые Бортко пойтить не может из почвенных побуждений. В итоге, когда в пылу рубки казаки начинают свои духоподъемные предсмертные монологи, когда Тарас трижды посередь битвы обращается к соратникам, не гнутся ль они еще и есть ли порох в пороховницах, когда – точно по тексту! – зараз скидывает с себя восьмерых шельмецов, дело начинает сворачивать на постановку в Большом театре оперы «Илья Муромец и Идолище поганое». Вообще, любая драма из жизни флибустьеров, цыган, гайдуков и мексиканских герильерос не терпит реалистической скрупулезности, т. к. все равно в конце концов съедет на мюзикл; однако аккуратно дозировать эпическую условность и дотошный реализм – задача для режиссера помасштабнее Бортко. Постановщику, способному в лицах разыгрывать письмо запорожцев турецкому султану, место в колхозной самодеятельности.

Выходит не историческая хроника, а сущее неуважай-корыто с двухчасовым патриотическим гвалтом. А режиссер, чтоб не пресекать род Тараса, искусно брюхатит андриевым семенем прекрасную полячку, которая в конце отходит родами, но на новорожденного хлопца не подымается клинок у дедушки-воеводы Потоцкого. Вместо того чтоб заняться со старым Тарасом тетешканьем общего внука, лях-собака по гоголевскому завету сжигает свата на костре, и дальнейшая судьба маленького бульбенка (он же паныч Потоцкий) уходит в абсолютно кромешный туман – как и смысл этого эпохального проекта.

Ибо коренная беда дружбы народов состоит в том, что семья Тараса volens nolens символизирует историческую трещину, пролегшую по карте расселения и ментальности украинской нации. Меньшая, наиболее пригожая и европеизированная часть от веку тяготела к полятчине: во Львиве на каждом шагу видны контуры католической архитектуры, замковых построек, рыцарской, отнюдь не богатырской сбруи и надменного бального политеса. Часть крупная, драчливая, босяцкая и к учебе негодная, твердо стоит на принципе единства русских земель. Сегодняшняя политическая история Украины кажет, что стабилизирующие тяжеловесы типа батьки Тараса в ней повывелись вовсе – попытки же занять это место коллективным гостем с Востока успеха не имеют и иметь не будут: москаль, как говорилось в известном фильме, мене не брат. Вопреки заветам забубенного Тараса, в Украине гораздо меньше, чем в России, пьют, гораздо меньше буянят, гораздо деликатнее обращаются с женщинами и пешеходами и гораздо чувствительнее к писаным законам. Вот и выходит, что в современной табели о нравах Тарас Бульба со своими гулевыми вытребеньками и потворством инстинктам – сугубо русский, а никак не украинский характер, и потому его финансируемые российским телевидением речи о нерушимости славянского братства там, за Днепром, услышаны не будут. Хоть тресни, а хоть тридцать раз напиши «казак» через «о».

Гоголь в ХX веке

Из наблюдений и предположений

Мариэтта Чудакова

I. 1890-е-1900-е

В конце ХIХ века, меньше чем через полвека после кончины Гоголя, оживился интерес участников текущего литературного процесса к самому загадочному русскому писателю, во второй половине того века вытесненному великими романистами.

Одновременно Гоголь оказывается в центре философских и, приблизительно говоря, философско-политических размышлений современников. Последний эпитет, признаемся, – не самый удачный. Но как иначе назвать попытки философски мыслящих людей – от Мережковского и Розанова до Бердяева (уже в 1918 году), – во-первых, вычитать у Гоголя важнейшие свойства пришедшего в эти годы в движение народа, а во-вторых – оценить ретроспективно роль Гоголя в формировании некоего господствующего национального умонастроения?

«Гоголь толкнул Русь, – уверял Розанов. – Но – куда? …Движение, от него пошедшее, ‹…› не приобрело правильности и развития, а пошло именно слепо, стихийно, как слепа и стихийна вообще область красоты. ‹…›». И дальше – особенно важное: «Гоголь страшным могуществом отрицательного изображения отбил память прошлого, сделал почти невозможным вкус к прошлому, – тот вкус, которым был, например, так богат Пушкин. Он сделал почти позорным этот вкус к былому, к изжитому» (см.: Розанов В. Гений формы: К 100-летию со дня рождения Гоголя).

Это, конечно, не столько сам Гоголь, сколько его интерпретаторы. Гоголевский гротеск был истолкован и закреплен в школьном преподавании во второй половине ХIХ века вне художественной его сути, как чистое обличение. А сам Гоголь из писателя, над страницами первой книжки которого хохотали, не в силах сдержаться, наборщики, превращен был в зачинателя пресловутого критического реализма.