Еще Евдокия Алексеевна писала Путину вот по какому вопросу: о получении звания «Ветеран труда». Она нашла у себя удостоверение к знаку «Победитель соцсоревнования 1975 года», и это как-то сыграло, удостоверение торжественно вручили, поздравили, сказали: «Вы уже тридцать три года ветеран труда!», вот как оказалось. Но сейчас она вступает в новый эпистолярий: вместе с удостоверением Евдокии Алексеевне полагается единовременная выплата в пять тысяч рублей, и вот ее задерживают уже седьмой месяц. Она почти не ходит, – рядом стоят костыли, говорит про женские болезни, которые и пересказать неловко, «мы ведь такие тяжести поднимали, платформы, шпалы, не передать», показывает язвы на ногах, – а на столе очки, гербовые бумаги, переписка с областным и федеральным правительством, медицинские справки – большое бумажное хозяйство. Да, предлагают операцию во Владимире, но кто же будет за мной ходить, ведь двор оставить нельзя.
Голова белая, голос поставленный, звонкий, формулировки ясные. «Вы общественной деятельностью точно не занимались?» – «Я монтер железнодорожных путей».
III.
Жора, уроженец Белоруссии, полюбил красотку Надю во время службы в соседней военной части (сейчас на эту часть, пусть и расформированную, но еще обитаемую, молятся – там остался единственный в округе врач). По первому взгляду на брутального, с оттенком Высоцкого, и порядочно проспиртованного Жору естественно предположить, что семья небогата, – однако дом Наумовичей скорее зажиточен – с просторной гостиной, коврами, телевизорами и сервизами в глазурованном золоте, ребенок ухожен, и для нас, нежданных гостей, быстро собирают стол. Здесь ощутим неширокий, но прочный достаток: семья, при всей склонности к традиционному веселию, работает тяжело и много, – пять коров, семь поросят, огород. Три пары рабочих рук в семье – и всё сами: растят скот, доят, режут, сажают, копают, продают. Работы невпроворот; раньше Надя ездила на рынок в Пушкино и в Лосинку, теперь стоит на станции. Молоко-творог, сметана, мясо – машины нет, зимой легче, возят на саночках, а посуху – так что ж, и на руках. Клиентура – дачники, проезжие люди. Вся семья встает в пять утра. Они не фермеры – не тот масштаб, это называется «частное подворье», и оно способно обеспечивать семью. Машины, правда, нет; зато есть мини-трактор.
Надя смотрит в окно, кричит:
– Твою мать! Жорка свиней выпустил!
– Бурых? – с надеждой спрашиваю я.
Идем на свиней. Два молодых бурых хряка мчатся по улице резвыми зигзагами, – Жора выпустил их на съемку, попозировать. «Бегите, милые, бегите!» – рычит освободитель. Он необыкновенно горд своей живностью и требует, чтобы я зашла к телятам, оценила, потрогала. Супруга Надя нежна с ним, кротка: «Поспал бы ты, Жора», – «Чего сказала?» – но слушается, идет спать. На Зулином лице восточная невозмутимость, но она расцветает, когда целует мальчика. Все-таки очень заметно, что она горожанка.
– Скажите, пожалуйста, нельзя мне, как ветерану труда с удостоверением, получить у государства одну из тех машин, которые идут в металлолом? – спрашивает, перекладывая бумаги, Евдокия Алексеевна. – Такие, которые пускают под пресс, я видела это по телевизору. Машинку «Оку», мне больше не надо. А то, что получается: я еду в больницу – это тысяча рублей машина – а врач не принимает. Я еду снова, семьсот рублей, а врач меня не принимает. Подскажите, у кого можно попросить – у Путина или Медведева?
Она сидит меж двух окон, меж двух костылей – деловитая, как в канцелярии. И говорит вслед:
– А знаете, только одного хотелось бы: умереть на своих ногах…
IV.
Венера шла по шоссе – голое горло, красные пятна по широкому лицу, заплаканные глаза.
– Вы не видали, где лежит пьяный мужчина в черной куртке?
Нет, не видали.
– Брательник мой, дурак, – растерянно объяснила Венера. – Ищу, а то замерзнет, помрет, хоронить надо, денег надо.
Поехали по деревням искать брательника.
Он хороший, тихий, говорила она, на пенсии по инвалидности. Был нормальный парень, но побили его дома в Башкирии в милиции – и стал дурачком (сказано кротко, без обиды, как будто: молния ударила), вот перевезла к себе в Борзыковы Горы, живем. Сорок два года, молодой, замерзнет. Ушел к приятелю, видать, в Полиносово, соседка видела, вот, извините, сволочь – за каждой мелочью бежит, а забрать не забрала. В поисках братца Венера уже прошла километров семь по раскисающим проселочным обочинам, но это разве много, она работала на переписи населения, вот там, да, было далековато. Доярка с почти тридцатилетним стажем, она работает уборщицей на карьере, зарплата три тысячи – и страшно довольна: устроилась по блату всего-то за пять лет до пенсии. Не думайте, я не какая-то, у меня муж, трое детей, двое в Москве, а старший в Карабаново, ему не повезло с тещей: грызет. А дети очень хорошие, недавно выложили такую печь на 65 тысяч – горжусь! При первом муже – царствие небесное, разбился на машине – Венера была очень худая, он сильно бил, пил, гулял с Людкой и другими женщинами; Людку она встретила через 30 лет, стала страсть господня, все висит и нет зубов, морда черная – все отлилось! Помнишь, Люд, как ты меня обижала? – Помню, говорит, – и глаза в землю. Я и сама внутри вся больная, давление сто пятьдесят, брала больничный, – минералку? – не надо, от нее болит голова. Второй муж тоже гулял, но сейчас хорошо – состарел, ему гулять нечем, я его одной левой на кровать бросаю: сиди уж! Свекровь тоже пьет, – уй какая! – восемьдесят два года, и каждый день, а утром глотнет кипяточку – и как новенькая, идет на огород, и фигура как у девушки. Вчера, впрочем, упала, разбила голову о печку, но ничего: на ней все заживет.
Брата искали по обочинам, и возле безлюдных дач, и у нарядных лаковых шлагбаумов, и у пестрых пожилых сугробов, из которых вдруг выпрыгивали склочные псы; в чистом поле вагончик, пост охраны, выходит церемонный, полутораметрового роста мулат в МЧС-ном тулупчике. Да, видали такого, проходил. Не на карачках, ногами шел, – не волнуйся, женщина. Но как не волноваться – и так дурак, а как выпьет, то дурак дураком, замерзнет, денег, хоронить, – но брат он мне, вот в чем дело: он мне родной. Сторожа кивали, зевали, собаки поскуливали, дорога пугала тихой, темной водой.
В Полиносово Венера металась меж домами, перебегая широченную – прямо проспект – мертвую улицу, летала, не проваливаясь, по насту, царапалась и билась в ворота. Восьмой час вечера, ни души, горят редкие окна, – ну глянь еще вон там, апатично отвечали калитки, а может, там. Идем на следы, – «его следы, верно его!» – в щели видна крепкая кулацкая усадьба с ухоженным двором, горит свет, приоткрыта дверь. Кричим, бросаем снежки, – ни звука. Заснули, наверное.
– Володька-а-а! – кричит Венера то в красный горизонт, то в забор с узорочьем. – Володька, ну-у-у!
И тут же комментирует себя:
– Деревенский голос!
И без перехода:
– Оцените, какой закат.
Обойдя все дома, откричавшись и отплакавшись, Венера, по здравому размышлению, решила, что брательник заснул где-то в тепле, и искать его более нет смысла. Если собутыльники не открыли – то и не выгонят в ночь. Поехали на разворот, – к остову церкви, которая «старинная-престаринная, ей сто веков»: кирпичные руины с проросшими поверху деревцами, таких пепелищ еще очень много в средней России. Сохранилась стена, двухэтажный пролет.
Но выходим и замираем: в центральном арочном проеме чернеет громадный надгробный крест, пугающий и зловещий в своей графической четкости, за провалом окна – тот же закат, будто обрыв, слоистая, почти триколорная заря вечерняя.
«Я не пойду туда», – шепчет Венера; я так боюсь, – и вдруг, крестясь, быстро заговорила что-то горячее на неслыханном языке.
Кто-то из местных богатых лет десять назад похоронил мать – вот так захотелось; и какая-то крестьянская, хозяйственная осанка мерещится в этом предприятии: прибрать бесхозное, освоить пустошь под персональную Лавру, перестроить пресловутую дорогу к храму в путь к заветному погосту. На могиле ничего не написано, но висит иконка и у подножия – много свежих цветов.