Прежде он ограничивался слоганом, а сейчас топтался на месте, переливал из пустого в порожнее. Вряд ли найдется занавеска, где можно разместить этот текст.
В эти годы Эберлинг задумал картину «Переделка и воспитание трудящихся людей (на строительстве канала «Москва-Волга»)» и обратился с просьбой о том, что для «уточнения характеристики действующих лиц… желательна поездка на места».
Невозможно представить Альфреда Рудольфовича с киркой и лопатой, но и ему не удалось избежать «воспитания». Теперь он вспоминал прошлое лишь для того, чтобы от него отречься.
Даже про «искусство для искусства» вставил в статью. О занавеске промолчал, а лозунг упомянул. В том смысле, что его уже ничто с этим утверждением не связывает.
Он не то чтобы списывал, но пользовался готовыми блоками. Сперва водрузил кубик «Подымать культуру и вкусы», а потом кубик «…достойных нашей эпохи». Так - одно за другим - эту постройку завершил.
«Лозунг «Искусство для искусства», бывший стимулом большинства художников капиталистического строя, - писал он, - должен быть заменен функциями прямого порядка… Искусству дореволюционному, отвечавшему главным образом на запросы потребителя, коллекционера, а, в лучшем случае, вкусам меценатов, больше нет места».
Прямо от отечественных толстосумов перешел к западным художникам. Сразу и не скажешь, почему. То ли просто расширял радиус критики, то ли увидел тут какую-то связь.
Уж не припомнил ли Щукина и Морозова, которые прикармливали Матисса и Пикассо?
За Матисса и Пикассо он и взялся в первую очередь. Невзирая на иностранное происхождение и всемирную славу, требовал «…навсегда покончить с влиянием этих художников …»
Когда желают унизить, фамилию пишут с маленькой буквы или во множественном числе. А что если сперва пытка маленькой буквой, а потом умножением? Выходит, нет никого по отдельности, а есть «дерены, матиссы и пикассо».
Еще ему хотелось посильнее вдарить по этим «Закатам на реке» и «Рассветам в лесу». Некоторые исключения он допускал только для натюрмортов.
«Бояться писать цветы, - утверждал Эберлинг, - как это делают многие художники, чтобы не оказаться формалистом, нет надобности».
Понятно, почему цветы. Городской человек всегда предпочтет часть целому. Месяцами он обходится без пейзажей, но не проживет и дня без букетов в вазе.
Целый год по его мастерской бродят запахи. Сильнее всего духи и краски, но к ним непременно подмешивается цветочный дух.
Больше всего Альфред Рудольфович любил розы. Красота некоторых цветов в бутоне, а у этих особая стать. Стебель даже не прям, а упрям. Тянется вверх чуть ли не на полметра, выставляя по пути шипы.
И все же полной уверенности у него не было. Следовало бы решительно написать «нет», а он предпочел обтекаемое «нет надобности».
К тому же, вкрался глагол «бояться». Еще утвердился в непосредственной близости от существительного «цветы».
Контекст не предполагал этого слова, но оно почему-то выплыло.
Когда Эберлинг приступал к новой картине, то почти всегда поначалу терялся. А как загрунтует холст, успокаивается, вдруг почувствует, что работа может получиться.
Так и сам Бог творил. Только попробует, и замрет в удивлении. Было совсем ничего, а теперь нечто. Правда, неясно, что именно, но все же не пустота.
И Альфред Рудольфович останавливался перед своим холстом. Все размышлял над тем, куда на сей раз заведет его кисть.
А как решится, трудится без устали. Отвлекается лишь на разные привходящие обстоятельства. Все представляет, что скажут заказчики после завершения работы.
Поэтому еще до того, как начнет колдовать, семь раз отмерит. Определит, что лучше сделать по фотографии, а что добавить от себя.
Почему Эберлинг не нашел для себя нишу вроде занятий иллюстрацией? Некоторые его коллеги тоже берут заказные работы, но весь талант отдают книжной графике.
Любят у нас риторические вопросы. Словно не понимают, на каком свете живут.
Хочется ответить читателю в том духе, в котором когда-то Шостакович отвечал жене.
Однажды супруга спросила его, почему он вступил в партию. Ведь когда это случилось, с ним была другая женщина, а потому она имела право не знать.
Дмитрий Дмитриевич повернул свое лицо сильно немолодого ангела, пронзил ее лучистым взглядом, и сказал:
– Если ты действительно ко мне хорошо относишься, то никогда больше не станешь об этом спрашивать.
Раз композитор участвовал, то что оставалось художнику? Все-таки Эберлинг не какой-то фантазер вроде Борисова-Мусатова или Врубеля, а полноценный член общества. Когда жизнь приобретает другое направление, то он тоже поворачивается вместе с ней.
Альфред Рудольфович себе так сказал. Найди преимущества в этих переменах. Знай, что лучше не будет. Это от зимы можно убежать в Италию, а нынешние обстоятельства пострашнее зимы.
Правда, и примирившись, ему не всегда удавалось выдержать тон. До поры до времени при каждом удобном случае поминал «товарища», а под конец все же сбивался.
Ну что это за беседы управляющего со старым графом! «Всегда готовый к услугам Вашим» или «Весь остаток моей жизни я буду обязан Вам».
А иногда просто запутается в порядке слов или, не завершив фразу, начнет новую.
Как видно, все же не преодолел неловкости. Чем сильнее старался, тем больше чувствовал дискомфорт.
Некоторые люди выберут неподходящее выражение лица, но сразу исправят ошибку.
Вдруг вспомнят: а тут не положено шутить! Или наоборот: здесь нельзя оставаться грустным!
Глядишь, и маска другая. Только что уголки губ были опущены, а уже по лицу блуждает улыбка.
Вот и Эберлинг всегда действовал по ситуации. Бывало, правда, срывался. От него ждут одного, а он сделает наоборот.
К примеру, на банкете, устроенном по случаю юбилея Рисовальной школы Общества поощрения художеств, исповедовался.
Все ждали общих слов в преддверии дружного «Эй, ухнем!», а он решил рассказать свою жизнь.
Вышло длинно и с отступлениями. Начал откуда-то издалека, а затем стал приближаться к главному. Для того, чтобы окончательно не сбиться, поглядывал в заранее заготовленный конспект.
Когда Альфред Рудольфович готовился к выступлению, то ясно себе все вообразил. Не исключил звяканья столовых приборов и громких голосов с разных сторон.
Немного смутился, когда это представил. А потом решил, что так лучше. Когда стараешься перекричать шум, то получается менее выспренно.
За столом можно не опасаться быть откровенным. Прикоснулся к чему-то совсем нестерпимому, а потом нейтрализуешь рану горечью иного рода.
Тут-то он и достал конспект. Как бы уравновесил рюмку в одной руке историей своей жизни в другой.
Эберлинг обращался то к своему конспекту, то к рюмке, то к собравшимся.
«Я не смотрел на мою службу в Школе, - говорил он, - как на средство каких бы то ни было выгод для себя... Если я… беспрерывно работал и если я в тяжелые годы… остался на своем посту с учащимися и, невзирая ни на какие жизненные условия, ежедневно ходил … сюда, чтобы сберечь школьную работу, если я боролся с невероятными невзгодами, будучи с моей единственной мастерской (около 50 чел. в продолжении 6 мес.) выброшен на произвол судьбы, - без света, топлива и всякой поддержки административной (об этом свидетельствует во первых Вер. Конст. и два десятка учеников нынешн. Академ., с которыми я в конце концов победил)… Никакие почести не могут мне дать того удовлетворения, которое я получаю от сознания, что Школа возродилась - при виде этой жизни, которая опять бьет ключом в этих стенах - и что мы опять в таком большом составе работаем для блага жаждущих учиться».