Не прав будет тот, кто не обнаружит в этом рассказе лирической ноты. Кто не прочтет его как историю о капризности и упрямстве. О свойствах страсти, наконец.
Дон Жуан - совсем не тот, кому больше всех надо. В первую очередь, это человек чрезмерных и даже невыполнимых требований.
Чем больше притязания, тем сильней разочарование. Всякий раз кажется, что вот оно. Потом видишь, что ошибся. Всего-то и было, что «красивый бюст» или «торс».
Потом пишешь заказной портрет и вспоминаешь свои удачи и разочарования.
Рисует Альфред Рудольфович глубокоуважаемого господина гофмаршала, а размышляет о своих победах совсем не на военном поприще.
Как раз приступает к толстой шее, затем перебирается к орденским лентам, а в голове звучит что-то совсем неподходящее.
«Зингенераль, моя цыпочка, сыграй мне на скрипочке…»
Знало бы Его превосходительство, что делается в голове художника. Оттого во время работы у него такое довольное лицо.
Впрочем, не только в песенке дело, а в том, что всякий раз надеешься обрести «ансамбль целиком».
Приступаешь к портрету с тем же чувством, что к новому любовному увлечению.
Думаешь, что сейчас-то наверняка будет не что-то одно, а все сразу.
Только сердишься, что гофмаршал ведет себя скованно. Нет, чтобы артистически взмахнуть рукой, воскликнуть что-то необязательное, так уткнулся в невидимую цель.
Что тут поделаешь? Трудно почувствовать себя при всем параде столь же свободно, как совсем без ничего.
И все-таки были в его жизни часы, когда, казалось, все осталось как прежде.
И двести лет назад на уроках большого мастера была тишина.
И ученики Леонардо корпели над рисунками. В который раз начинали, но все не могли приблизиться к натуре.
Даже тогда, когда все вокруг писали девушек в футболке, в студии предпочитали «ню».
В этом смысле он был неумолим. Уж если натура, то не поднос или ваза с фруктами, а какая-нибудь красавица.
Вы когда-нибудь писали обнаженных? Чувствовали ту особую ауру, которую создает присутствие модели?
Стоит девушке оказаться на подиуме, как сразу возникает центр притяжения, источник энергии и тепла.
Ученики стараются поймать на карандаш отблеск этого горения, а Альфред Рудольфович расхаживает по мастерской.
Порой мизинцем укажет ту область, откуда ошибка распространяется дальше.
А что если так? Всего-то несколько линий, а как засверкало!
Ленина можно рисовать по фотографиям, а тут без оригинала не обойтись. Надо, чтобы сидела в центре комнаты, прямо тянула спину, серьезно и внимательно смотрела перед собой.
Когда студиец писал вазу, то Альфред Рудольфович мог быть снисходительным, а за «обнаженных» спрашивал сполна.
Иногда остановится около мольберта и скажет примерно так:
– Это просто женская модель, а не наша Леа. Наша Леа пикантнее.
Что обозначает «пикантнее» знает тот, кто пробовал. Следовательно, существует связь между юношеской робостью и беспомощностью рисунка.
Правда, Альфред Рудольфович не выносил, когда ученик приступает к работе с этакой грубой ухмылкой.
Чуть ли не руками начнет махать. Как же так, без трепета? Все равно, что отношения с женщиной строить на циническом расчете.
Всегда вспоминал академика Николая Александровича Бруни. У него в классе такие сеансы превращались почти в радения. Тишина абсолютная. Лица полыхают нездешним огнем, как в минуты молитвы.
И у самого Бруни лицо горит. А голос тихий-тихий. Боится, что вырвется неосторожное слово, и общее настроение пропадет.
Подойдет к ученику и шепчет ему в ухо:
– Посмотрите, какой красивый следок… Эта ступня была бы высоко расценена в эпоху Коро. Тоненьким-тоненьким карандашиком вытачиваем щиколотку богини…
Именно что «мы» и «вытачиваем». Во время богослужения нет никого по отдельности, а есть общий порыв к свету и красоте.
Альфред Рудольфович не промолчал. О предназначении художника не обмолвился, а по этому поводу высказался.
И не проронил вскользь, а нашел соответствующую форму. Получилось что-то вроде декларации, некогда украшавшей его занавеску.
Правда, место было поскромнее, но пафос сохранился. Как и много лет назад, он говорил об искусстве для искусства.
Невдалеке от вешалки в прихожей Эберлинг повесил небольшой холст.
Портрет - не портрет, герб - не герб. Все же герб будет правильней, так как речь шла о предпочтениях.
В совсем не схематической форме тут был представлен женский торс. Причем не верхняя, а нижняя часть этого айсберга.
Ясно прочитывалась линия живота, затем спуск, напоминающий спуск к заводи, потом сама заводь…
Призыв на оконной занавеске был патетичен, а на сей раз он иронизировал. Неслучайно для этого произведения не нашлось лучшего места.
Повесить его в передней значило осторожно так предупредить: если Вы сняли муфту и шубку, то это еще не все, что Вы можете снять …
К женщинам Альфред Рудольфович относился особенно внимательно. И к каждой в отдельности, и ко всему этому разнообразному племени в целом.
Перед юной студийкой был готов склонить голову. В школе ее еще называют по фамилии, а он уже целует ей ручки.
Вот какое открытие он сделал. Казалось бы, часть меньше целого, но в данном случае выходило, что больше.
И обращался он к городу и миру. Даже случайно зашедшие почтальон или водопроводчик могли приобщиться к символу его веры.
Почему выделял этот фрагмент? Уже в портрете обнаженной есть очевидная крайность, а он решил пойти дальше.
Провел несколько линий, обрисовал что-то вроде леска и впадины, низменности и возвышенности, и заключил свое творение в раму.
Хотелось бы подробнее пересказать эту декларацию, а боязно. Общий контур очевиден, но что-то важное пропадает.
Поэтому воспользуемся словами искусствоведа Эриха Федоровича Голлербаха. На него тоже находило не раз. Правда, свои чувства он выражал не в публичной акции, а в дневниковых записях.
Эти записи все равно, что разговор с собой. Этакое розановское бормотание, неспешное перебирание событий. Вроде как считаешь слонов во время бессонницы, а они прибывают и прибывают.
Голлербах не думал о признаниях, но сказал о главном. Все ерунда, если это не женский круп. Так со всей категоричностью и выразился: «В целом мире не существует ничего более красивого…»
Вот она, эврика! Тут бы и остановиться, а он решил свое открытие обосновать.
«Можно спорить о его пропорциях, можно отстаивать тот или другой канон, - продолжал Эрих Федорович, - но в принципе верно одно: это место, где, по выражению французов, спина теряет свое название, лучшее из всего, что сделал Демиург (в плане эстетическом). Это - венец мироздания. Это - лучшее украшение женщины. Это - самая изящная модификация сфероида. Вместе с тем, это - пластический символ изначального дуализма всего сущего».
Это о том же, о чем думал Эберлинг. Пусть на предмет они смотрели с разных сторон, но выводы делали одинаковые.
В молодости все заслоняют частности, а в зрелости тянет к обобщениям. Второстепенное стирается, но утверждаешься в главном.
Странно, что эта мысль прежде не приходила ему в голову.
Женщин может быть сколько угодно, а торс или круп всегда один. Так же как истина одна, какие бы формы она не принимала.