Бывало, уже примет решение расстаться, а потом все же заменит казнь на ссылку в какой-нибудь отдаленный угол на антресолях.
Отрывные календари, и те хранил. Казалось бы, что ему 10 июля пятого года или 2 февраля семнадцатого, а у него всякий листок на своем месте.
Знаем, знаем такого скрягу. Плюшкин тоже боялся что-то упустить. Этим своим упорством привел имение в совершеннейший упадок.
Альфред Рудольфович дорожил не хлебными корками и свечными огрызками, а чем-то более значительным.
К примеру, его волновало то, что время уходит. Причем как-то обидно уходит, отражаясь напоследок в случайных деталях.
Так что интерес к календарям принципиальный. В этих небольших книжицах прошлое существовало не во фрагментах, а как бы целиком.
Еще ему нравилось отсутствие предпочтений. Хоть и отмечены праздничные числа, но отношение к ним никак не выражено.
Он и сам старался сохранять спокойствие. Пометки делал совершенно нейтральные. Что-нибудь вроде: «Рисовал Государя» или «Сеанс Л.М. Кагановича».
Вот бы удивились обыскивающие! Возможно даже стали бы сличать почерк: ошибки нет, буквы «м», «у» и «к» так же ветвятся, как много лет назад.
Есть еще вырезки из журналов и газет. Заприметит Альфред Рудольфович что-то для себя интересное и сразу берется за ножницы. За несколько десятилетий настриг целые бумажные горы.
Тоже вырежет, а ничего не объяснит. Это уже мы должны разбираться, чем он руководствовался в том или ином случае.
Был, к примеру, такой Семирадский. Так вот давно хотелось спросить: как ему работается на Капри? скоро ли ожидает расцвета современного искусства?
Как уверяет «Петроградский листок», живет - не тужит. Едва займется утро, уже за работой. Что касается расцвета, то почему бы и нет. Пусть не сейчас, но когда-нибудь позже.
Кстати, был Семирадский, как и Эберлинг, из Варшавы. И тоже большую часть года проводил в Италии.
Так что любопытство вполне понятное. Так и Семирадский мог бы поинтересоваться: а как там Альфред?
А это уже напрямую о Польше. Безо всяких там посредников вроде достопочтимого Хенрика Ипполитовича.
Когда началась первая мировая, то его в основном интересовали сообщения с польского фронта.
Десятки этих вырезок, но одна особенная. Когда вырезал, ножницы немного подрагивали.
«Варшава, 13 ноября. Здесь получено сообщение, что Згерж совершенно сгорел. В последнем бою нашим отрядом захвачен большой германский обоз и 600 солдат. Среди пленных оказалось 90 женщин».
Альфред Рудольфович родился в Згерже. Буквально назубок знает все улочки и дворы. И сейчас иногда во сне по этому городу прогуливается.
Не первый раз ему приходится прощаться, а всякий раз больно. Потом как-то привыкаешь. Вырезал заметку, мысленно вычеркнул эти годы из памяти, и живешь дальше.
Эберлинг позволял себе что-то только наедине с собой. Во всех остальных случаях помнил об опасности. Еще превращался в этакого буку, всем видом показывал, что совсем не нуждается в прошлом.
Какое может быть легкомыслие в присутствии льва? Вряд ли царя зверей обрадует, если прямо в клетке Вы станете травить анекдоты и громко смеяться.
И о минувшем Альфред Рудольфович вспоминал реже и реже. Когда что-то всплывало в памяти, старался долго на этом не останавливаться.
Вам и вообразить трудно, насколько это непросто. Вроде сказал себе: «Забудь!», - но слова не сдержал. И один, и второй раз. Потом, конечно, берешь себя в руки, но не без особых усилий.
А однажды опростоволосился. Так сказать, поскользнулся на ерунде. Молоденькая ученица спросила, известно ли ему, где находится их школа.
– Ну как же…, - ответил Альфред Рудольфович, - Это дворец Великой княгини Марии Павловны. Мы часто ходили друг к другу в гости.
И еще как-то разоткровенничался за чашкой чая.
Не оттого ли, что собеседница тоже носила подозрительную фамилию, почувствовал к ней доверие? Впервые не скрыл того, что в прошлой жизни был придворным художником.
– Вы так похожи на Государыню Марию Федоровну!
Словом, предупредил. Сказал о той опасности, которая ясно прочитывалась в ее лице.
Тем удивительнее, что случались в те годы откровенные разговоры. Иногда даже под стенограмму.· И еще на небольшом расстоянии от той очереди, в которой члены ЛОСХа ожидали решения своей судьбы.
И не то чтобы какая-то чрезвычайная ситуация. Вдруг повело, так что не смогли остановиться, а наутро проснулись в холодном поту. Уже собрались идти сдаваться в партком. Мучительно вспоминали, кто за столом пил меньше, а больше молчал и слушал.
Нет, ничего подобного. Даже голоса не повысили. И вообще совсем забыли о том, где находятся. Если бы беседа шла не в Союзе художников, а в лесу, вдали от цивилизации, вряд ли бы аргументы приводились другие.
Значит, для того, чтобы ощутить себя свободными, повод может быть любым. Даже отчет по контрактации. Существовала в те времена такая форма приобщения мастеров кисти к будням социализма.
На сей раз эта доля выпала Павлу Ивановичу Басманову. Отправили его в далекие колхозы с целью их правильного отражения при помощи красок и карандашей.
Казалось бы, о чем тут говорить? Ну разве только о невиданных темпах колхозного строительства. Так нет же, все время норовят уйти от темы.
«Малевич влиял на Вас или нет», - спросил догадливый председательствующий, а художник сразу откликнулся: «Я хотел бы, чтобы он влиял на меня».
Или вдруг Николай Андреевич Тырса поинтересовался, знает ли Басманов русские фрески в оригиналах, а тот с удовольствием подтвердил.
Что касается контрактации, то Павел Иванович отвечал, взяв в союзники того же Тырсу: «Кто же, как не Николай Андреевич, когда мне говорили, что ты делай так и так, он мне всегда говорил: искренне работайте, что выходит, то выходит, время покажет - может быть, и вы сделаете так, как им мечтается…»
Мог и не слова Тырсы припомнить, а его картины. Привести в пример «Два горшка с цветами» тридцать второго года или «Натюрморт с китайской вазой» тридцать шестого.
Кстати, Николай Андреевич не зря спросил о Новгороде. Почувствовал родную душу. Когда-то в юности он сам много сил отдал, копируя иконы в храмах.
Потом этот опыт пригодился обоим художникам. Разумеется, каждому по- своему.
Есть в работах Тырсы и Басманова молитвенная сосредоточенность, ощущение таинственной связи конечного с бесконечным.
Разве Павел Иванович рассказывает о колхозном поле, двух крестьянках, доме вдали? Разве Николай Андреевич повествует о плотине в Кобрино, букете с красным георгином, пляже у Петропавловки?
Нет, они молятся полю, плотине, букету. Чувствуют, что это мир Божий. Ощущают, что и самая малая подробность, так же, как целое, свидетельствуют о величии и красоте.
Люди разных судеб и поколений, а выйдут на натуру, поставят мольберт, и приступают так:
– Это я, Господи… А это - Ты…
Чаще всего бывает по другому. Вот Грабарь всегда соразмеряет речь и дыхание. Произнесет что-то, наберет в легкие воздуха, и только тогда продолжает.
Во всем ищет пропорций. Упомянет о работе над официальными портретами и непременно добавит, что любимые им сумерки не остались без его внимания.
Начиная свое послание Эберлингу, Игорь Эммануилович тоже как бы вздохнул. Посетовал на то, что живут рядом, бывают в одних и тех же учреждениях, а столько лет не виделись.