Кости тоже кое-кому перемоют. Хоть не до полного блеска, но с удовольствием. Сначала поговорят об одном, а затем примутся за другого.
Так запасутся на неделю последними новостями - и вернутся к начатому холсту.
Иногда вдруг вспомнят: а что так веселились в последний раз? Ах, да, вспоминали Александра Герасимова. Уж сколько о нем всяких историй, но эта самая лучшая.
Чего, казалось бы, нужно человеку, по самый пупок увешанному наградами, но, оказывается, и его мучает тоска.
В те дни, когда Александр Михайлович полон самоуважения, он рисует портреты вождей, а едва занервничает, принимается за цветы.
В минуту особенно сильных переживаний потащил свои цветы к Нестерову. Будто и не Президент, а просто художник, надеющийся заручиться одобрением коллеги.
Вот, мол, дорогой Михал Василич, мои розы. Годятся они на что-то или нет? И еще на всякий случай сказал, что хочет посвятить свою работу Константину Коровину.
И нести холст Нестерову странно, а посвящение так совсем ни к чему. Ведь Коровин вместе со всеми своими вазами и букетами много лет находился в эмиграции.
Нестеров оценил не решительность, а само полотно. Сказал, что не видит никакого сходства. У Констин Алексеича розы пахли, а эти орут.
Герасимов сник после таких слов, но потом вновь обрел положенную осанку. Уже через несколько дней сидел в своем кабинете с обычным меланхолическим выражением на лице.
Как бы говорил этим выражением: а вот и я! спустился к вам с самых вершин Олимпа для того, чтобы разобраться с членскими взносами и ассортиментом кистей.
И потом ученики часто собирались в мастерской. И опять же вокруг бутылочки. Мастера уже давно не было на свете, а их по-прежнему тянуло сюда.
За это время много чего произошло. Разговоры стали и громче, и откровенней. Да и темы сменились. Бывало, придет на память имя из тех, что раньше предпочитали не вспоминать.
А тут не только назовут, но еще и потопчутся на этом рассказе. Вроде и особой нужды нет, а продемонстрируют, что ничего не боятся.
На сей раз зацепились за слова Альфреда Рудольфовича. Как-то он рассказывал о своей жизни в эвакуации на Алтае. Так вот, не он один умилялся красотой этих мест.
Что-то Вам говорит фамилия Батурин? Да, да, Александр Борисович. Ученик и последователь Стерлигова. Из последних, можно сказать, наших кубистов.
На полотнах Батурина мир угловат, но как-то нежно угловат, как бывает угловат мечтательный школьник.
К тому же, этот мир не равен себе. Если яблоко, то одновременно и круглое, и квадратное. Творческое такое яблоко. Еще не нашедшее свою форму, а лишь пытающееся ее обрести.
Природа у Батурина тоже в движении. Где-то крыша поехала, и дерево пытается за ней угнаться. А поляна перестала быть низменностью и как-то зримо приподнялась.
И в самом художнике, как и в его пейзажах и натюрмортах, поровну твердости и шаткости. Сам плотный, почти квадратный, а робко опирается на трость.
Дважды арестовывали Александра Борисовича. Возможно, отсюда и кряжистость, и неуверенность. Все же несколько месяцев провел в одиночке, а потом много лет работал на лесоповале.
Кто к нему ни зайдет, так непременно начнут выспрашивать. Что, мол, да как. По своей лагерной привычке художник больше отмалчивался, но иногда все же ответит.
Не пустится в объяснения, а скажет и замолчит. Даст пару минут для того, чтобы собеседник мог придти в себя.
. - Знали бы Вы, уважаемый, какие там удивительные пейзажи.
Сказал, посмотрел хитровато, а затем взглянул на свою работу.
Уж очень непитерские были на холсте холмы и деревья. Да еще вели себя странно. Шатались, падали и опять поднимались в полный рост.
А что наутро? Знакомая картина. Можно сказать, пейзаж после битвы. Горы немытой посуды, а в углу батарея пустых бутылок.
Что еще? Да вот, письмо. Чуть ли не весь вечер писали, но отправить сил не хватило.
Началось все с досады на то, что в их компании не хватает одного приятеля. Все так испереживались по этому поводу, что решили напрямую к нему обратиться.
Один написал «Многоуважаемый», другой - «Многоуважатый», а третий - просто «Слава». При этом стаканы не отставляли в сторону, а с шумом опускали на страницу.
Хорошо сидим, желаем разделить свои чувства с отсутствующим другом, а потом налить по новой. Судя по разводам, красного и белого в тот вечер было через край.
За эти годы они уже успели забыть, что такое быть вместе. Впрочем, долго вспоминать не пришлось. Так разошлись, что уже не остановиться.
Не только веселятся, но и грустят. Чаще всего дружно чокаются, а иногда смахнут со щеки слезу и сразу опрокинут рюмку.
– Помните, как после занятий бежали по лестнице?
– А как выковыривали стеклышки!
Тут обеденный стол превращается в стол заседаний. Кто-то постучит вилкой по фужеру, призовет к вниманию, и скажет так:
– Предлагаю рассмотреть неправильное поведение бывшей пионерки, а ныне заслуженного художника РСФСР.
И другие сразу подхватят:
– Не только неправильное, но и антинародное.
– Крикливое трюкачество! Образец формалистического самодовольства!
Совсем недавно эти формулы приводили в трепет, а теперь над ними посмеиваются.
Пусть их автор не только жив, но занимает свое место во всех президиумах. Возможно, так и умрет, не оставив должности вице-президента Академии художеств.
Погалдели, выразили свое отношение к прежней эпохе, а затем вспомнили нечто серьезное.
Уж эту-то историю никак не забыть!
В воскресенье, двадцать второго июня, в самый разгар занятий, Эберлинг сообщил, что студия закрывается.
Объяснение было какое-то странное. Они и не сразу поняли, что он имеет в виду.
Этот человек воистину праздничной внешности не очень подходил для подобных известий. Скорее, он мог бы объявить о туре вальса, чем о начале войны.
А еще такой рассказ. Как-то один студиец выразил удивление по поводу качества темперы. Оказывается, когда-то Эберлинг купил ее в Италии. Помнится, еще Валентин Серов просил привезти и для него.
Альфред Рудольфович не пожалел денег на краски. Хватило не только Серову на «Княгиню Орлову», но и студийцу на его «Делегатку».
Кстати, об этом письме бывшему соученику. С чего бы им так волноваться? Переворачиваешь страницу и обнаруживаешь ответ. Текст в черной раме сообщает о том, что сегодня «День памяти А.Р.»
Разные бывают вечеринки. Иногда просто заложат за воротник в связи с хорошим настроением, но на сей раз выпивали со смыслом.
Потому-то так переживали, что кто-то не пришел. И через много лет студия - это студия. Тут один за всех и все за одного.
Сколько не старайся, все в конце концов истончится до абсолютной прозрачности. Не только вещи расползутся и пойдут трупными пятнами, но в голосах свидетелей появится оттенок вопросительности.
Раз уж «река времен в своем стремленьи уносит все дела людей», как сказал Державин, то что говорить о куда более скромных событиях, когда-то произошедших на Сергиевской.
Хотелось Эберлингу или нет, а его время истекло. В новую эпоху почти не вспоминали этого мастера. Если только проскользнет в разговоре: был, мол, такой, носил феску и куртку, а на мольберте всегда стоял незаконченный Ленин...
Даже те из учеников, кто уже обзавелся должностями, ничего тут поделать не могли. Порой встретятся в Союзе или Академии и жалуются друг другу:
– Совсем не знает новое поколение Эберлинга.
А потом прибавят в сердцах:
– Лучше бы они не Матиссом и Пикассо увлекались, а учились мастерству на любой из альфредовых картин.