Тут были подробности, и какие подробности! Они то разрастались под увеличительным стеклом, превращаясь из одного мазка в портрет, в изображение, в картину, то выскакивали поодиночке, пестря и играя красками. Они пахли, сияли, до них можно было дотронуться, они из неодушевленного делали одушевленным предмет. А рядом стоял неуклюжий книжный абзац, похожий на выросшего из короткого мундирчика гимназиста с длинными руками, он закатывал очи горе и высокопарно сравнивал деревья обыкновенного сада с «гигантскими обитателями, закутанными темнозелеными плащами», которые мало того, что дремали, «увенчанные чудесными сновидениями», но еще и вдруг, «освободясь от грез, резали ветвями, будто мельничными крылами, мятежный воздух и тогда по листам ходили непонятные речи...».
От этих «речей», впрочем, веяло неосознанной глубиной и страхом — страхом за праздник жизни, которому радовался автор «Учителя». Что-то щемящее — какая-то боль за быстротечность бытия — прорывалось в этих лирических всплесках, написанных наполовину под Шиллера, наполовину уже от себя.
И все же смех брал свое. Веселье так и било из этой прозы, сдерживаемое робостью и неопытностью молодого пера, которое урезонивало себя правилами литературной риторики. Все еще хотелось писать в традиции, писать пристойно и как учили — и гладкость, строгость литературной речи стояла над ним, как надзиратель в Нежине, заставляя складно повторять заданное. Но и из-под его карающей длани уже выглядывал и посмеивался над ним, над собой (и над всем светом) кто-то третий.
Он и родных своих призывает в это время веселиться. В Васильевну летят бодрые письма, в которых и следа нет уныния и желания покинуть столицу. «Живите как можно веселее, — пишет он, — прогоняйте от себя неприятности... все пройдет, все будет хорошо... За чайным столиком, за обедом, я невидимкой сижу между вами, и если вам весело слишком бывает, это значит, что я втерся в круг ваш... Труд... всегда имеет неразлучную себе спутницу — веселость... Я теперь, более нежели когда-либо, тружусь, и более нежели когда-либо, весел. Спокойствие в моей груди величайшее».
Это признания Гоголя, уже создавшего «Сорочинскую ярмарку», может быть, самую веселую из повестей «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Это спокойствие человека, уже набравшего силу и почувствовавшего свою силу, Плетнев, которому посвящен «Онегин», оказывает ему покровительство. Жуковский с благосклонностью слушает его рассказы об Украине. Известный литератор и аристократ князь П. Л. Вяземский, встречаясь с ним, учтиво кланяется ему.
3
Петр Александрович Плетнев, уже оказавший Гоголю немало услуг (о некоторых из них мы узнаем позже), знакомит его с Пушкиным.
Встреча состоялась 20 мая 1831 года на квартире Плетнева на Обуховском проспекте. Плетнев подвел Гоголя к поэту и представил: «Это тот самый Гоголь, о котором я тебе говорил».
Красный от смущения, он стоял и ждал первых слов, которые произнесет Пушкин.
Портрет Гоголя того времени набросан в воспоминаниях М. Н. Лонгинова:
«Не могу скрыть, что... одно чувство приличия, может быть, удержало нас от порыва свойственной нашему возрасту смешливости, которую должна была возбудить в нас наружность Гоголя. Небольшой рост, худой и искривленный нос, кривые ноги, хохолок волосов на голове, не отличавшейся вообще изяществом прически, отрывистая речь, беспрестанно прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо, — все это прежде всего бросалось в глаза. Прибавьте к этому костюм, составленный из резких противоположностей щегольства и неряшества, — вот каков был Гоголь в молодости».
В мае 1831 года, несмотря на ожидаемые успехи, он все еще был беден, как ни лелеял мысль о новой шинели и фраке, платье на нем было потертое, и, может быть, модный и яркий галстух соседствовал с лоснящимися рукавами.
В доме Плетнева были все «свои», а среди этих своих Гоголь был не только новичком, но и чужим. Он был чужим по воспитанию, по опыту, по знакомствам. Чувствуя свою роль «молодого дарования», он казнился и терзался ею, гордость его была уязвлена, хотя благоговение перед Пушкиным, казалось, должно было смирить ее. Близость Пушкина, в черты которого он вглядывался жадно, близость его жены-красавицы, ослепившей его своей красотой, — все это смущало его чувства, трепет, радость, смешивалось в нем со страхом и мучениями самолюбия.
Отчасти о том, что говорил Плетнев Пушкину про Гоголя, можно судить по его письму Пушкину еще в Москву от 22 февраля 1831 года. «Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее. Ты, м. б. заметил в „Северных Цветах“ отрывок из исторического романа с подписью 0000, также в „ЛГ“ „Мысли о преподавании географии“, статью „Женщина“ и главу из м/р повести „Учитель“. Их писал Гоголь-Яновский. Он воспитывался в Нежинском лицее Безбородко. Сперва он пошел было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамена: он перешел также в учители. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих и как художник готов для них подвергать себя всем лишениям. Это меня трогает и восхищает».
Плетнев не ошибался насчет Гоголя, но он не догадывался, что молодой провинциал уже понял его характер и за короткое время успел овладеть им. Природная чуткость Гоголя на людей подсказала ему, что Плетнев очень добр, что в литературном смысле он лишь отражение его более одаренных друзей (Пушкина, Жуковского, Вяземского) и что согласие с его мнениями и убеждениями — лучший способ завоевать его доверие и расположенность. Плетнев, с которым Гоголь дружил потом всю жизнь, был для него не только ступенью к Пушкину, ступенью в круг литературы, где господствовал пушкинский дух и сам Пушкин. Это была и ступень к издателям, к «Литературной газете», к вхождению в знатные семейства, которые могли помочь ему в будущем своими рекомендациями. По протекции Плетнева Гоголь получил частные уроки в домах князя А. В. Васильчикова, генерала П. И. Балабина, статс-секретаря П. М. Лонгинова.