Критика того времени встретила «Вечера» рядом отзывов. Полевой в «Московском телеграфе» объявил, что Гоголь, хотя и разрыл клад малороссийских преданий, но сделал это рукой неискусной и превосходные материалы так и остались материалами. Иначе и не мог оценивать «Вечера на хуторе близ Диканьки» сторонник старого романтизма.
Другие отзывы были более благоприятны: «Северная Пчела» сочла Панько искусным: автору хотя и недостает творческой фантазии, но «некоторые места дышат пиитическим вдохновением». «Мы не знаем, — говорится далее, — ни одного произведения в нашей литературе, которые можно бы было сравнивать… с повестями, изданными Пасечником».
В «Телескопе» писалось:
«„Вечера на хуторе близ Диканьки“ состоят из прекрасных отрывков народной украинской жизни… Изложение вызывает прелесть очарования…»
Якубович в «Литературных Прибавлениях» поздравил читателей с истинно веселой книгой, а Стороженко в «Сыне Отечества» пожелал автору: «дай бог, чтобы опыт земляка моего, Панька, был предвестником неутолимых трудов и будущей славы».
Из этого краткого обзора видно, что современная Гоголю критика, несмотря на положительные отзывы, была далека от истинного понимания «Вечеров» и правильной оценки их значения для русской литературы.
В «Вечерах» Гоголь, заключая собой романтизм, делал решительный шаг к общественной действительности. В то же время гражданин, художник-мастер одерживал в нем крупную победу над хитроватым, житейским практиком-помещиком. Гоголь осуждал существователей: Чуба, Макогоненко, Шпоньку, Сторченко, Солопия. Собственно и нежить его тоже существователи: они корыстны, привержены к деньгам, повинны в людских преступлениях. Сама же по себе жизнь прекрасна, весела, непринужденна. Только по временам просовываются в нее свиные рыла в красных свитках.
Мир еще светел, прозрачен; но внутри его, точно в ведьме-утопленнице что-то чернеет.
Пути и перепутья
С юношеских лет Гоголь, по собственным признаниям, чувствовал присутствие в себе богатых творческих сил, был уверен, что призван свершить в жизни нечто крупное. Его влекло к литературе. Но отнюдь еще не был уверен, что сделается писателем. На «Вечера» он смотрел, как на плод отдохновения. Их успех тоже не убедил его окончательно в настоящем его призвании. Поэтому он продолжает преподавать в Патриотическом институте. Правда, рвения он не обнаруживает; в связи с его поездкой летом к себе на родину Плетнев жалуется Жуковскому:
«Кстати, о чадах Малороссии: Гоголь нынешним летом ездил на родину. Вы помните, что он в службе и обязан о себе давать отчет. Как же он поступил? Четыре месяца не было про него ни слуху, ни духу. Оригинал!». (1832 год, 8 декабря.)
«Чадо Малороссии» занят расстроенным имением; сожалеет, что помещики кругом разоряются и входят в неоплатные долги. «Начинает понимать, — пишет он Дмитриеву, — что пора приниматься за мануфактуры и фабрики; капиталов нет, счастливая мысль дремлет, наконец умирает».
Озабоченный воспитанием малолетних сестер, Гоголь решает взять их для помещения в институт. Неизменно внимательный к родным, он справляется о житье и здоровье даже дальних родственников, дает советы, указания. К матери он по особому чуток и нежен, очень аккуратен в переписке, беспокоится, если из Васильевки долго не получает вестей. Нет мелочей в семейной жизни, которые не занимали бы его: он заказывает ботинки, посылает чулки, следит за свадьбой сестры, напоминает о бережливости; зная, что мать суеверна, мнительна, он успокаивает ее. В его любви к матери есть нечто трогательное и несомненно — объясняется она не одними практическими соображениями. Несмотря на обширный круг знакомых, Гоголь внутренно один. Близко сходиться с женщинами он уже тогда избегал. Анненков отмечает, что Гоголь вел трезвую целомудренную жизнь; удавалось это ему — по его словам — в напряженной борьбе с собой. В одном из писем к А. Данилевскому, влюбленному тогда, Гоголь писал:
«Очень понимаю и чувствую состояние души твоей, хотя самому благодаря судьбе, не удалось испытать. Я потому благодарю, что это пламя бы меня превратило в прах в одно мгновенье. Я бы не нашел в себе в прошедшем наслаждения; я силился бы превратить это в настоящее и был бы сам жертвою этого усилия. И потому-то, к спасенью моему, у меня есть твердая воля, два раза отводившая меня от желания заглянуть в пропасть. Ты счастливец, тебе удел вкусить первое благо в свете — любовь; а я… Но мы, кажется, своротили на байронизм». (1832 год, 20 декабря.)