Во всем этом мало уважения и к старине, и русской истории, и к высшим классам, и к духовенству. Не питал уважения Гоголь и к новой силе, к торговой суме. В одном из отрывков, изображая «Невский проспект», он писал:
«Навстречу русская борода, купец в синем, немецкой работы, сюртуке, с талией на спине, или лучше сказать на шее. С какою купеческой легкостью держит он зонтик над своею половиною! Как тяжело пыхтит эта масса мяса, обернутая в копот и чепчик! Ее скорее можно причислить к моллюскам, нежели к позвоночным животным… Боже, какую адскую струю они оставили после себя, в воздухе из капусты и луку! Кропи их, дождик, за все: за наглое бесстыдство плутоватой бороды, за жадность к деньгам, за бороду, полную насекомых, и сыромятную жизнь сожительницы…»
Гоголь подшучивает над киевско-печерскими монахами, которые облизываются в ожидании нового виноградного вина. Он далек от мысли во всем видеть божий промысел: «Богу никак нельзя приписать наших неудач: „береженного и бог бережет“». У него бродят в голове совсем нецензурные мысли. Он признается Погодину:
«Я помешался на комедии… Уже и сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради: „Владимир третьей степени“, и сколько злости, смеха и соли!.. Но вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит. А что из того, когда пиеса не будет играться: драма живет только на сцене. Без нее она как душа без тела. Какой же мастер понесет напоказ народу неоконченное произведение? Мне больше ничего не остается, как выдумывать сюжет самый невинный, которым бы даже квартальный не мог обидеться. Но что комедия без правды и злости! Итак, за комедию не могу приняться. Примусь за историю, — передо мною движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются их лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы и история к чорту! И вот почему я сижу при лени мысли» (1833 год, 20 февраля.)
Это письмо вскрывает очень многое в общественных настроениях молодого Гоголя, оно объясняет также, почему часто его рука с пером опускалась бессильно и почему приходилось уходить в историю и переживать «страшные перевороты».
Отчетливо видел также он и то, что делалось в отечественной литературе, придавленной цензурным гнетом, где орудовали Греч и Булгарин.
«И вот литература наша без голоса. А между тем наездники эти действуют на всю Русь». (Погодину, 1834 год, 11 января.)
Гоголь учитывал, что такое николаевские порядки. Едва ли был он тогда настолько политически наивен и бессознателен, насколько изображают его консервативные биографы. Идеи, положенные им позже в основу «Переписки с друзьями», еще не владели им и понуждали его делать ложные заключения.
Выводы из того, что знал и видел Гоголь, напрашивались сами собой. Общественный кругозор его, правда, был узок, от его взглядов веяло затхлостью, но нельзя полагать, будто он свято и твердо верил, что Николай — самый умный, милосердный и дальновидный монарх, а его чиновники — преданные не за страх, а за совесть интересам отечества люди, и что русские, крепостные порядки — наилучшие.
Знал же Гоголь, как складывалась всеобщая история и в частности история русская. Писал же он в свое «Взгляде на сопоставление Малороссии» об «Ограбленных россиянах», о холопах, бежавших от деспотизма панов, о том, как насилием, кровью, сечами сколачивались монархии и государства, какое значение имели в истории корысть и алчность. Но Гоголь был практичен, он предвидел, куда могут завести правда, «злость» и смех и он «останавливался» по его же словам: он умел, где нужно, молчать, льстить и угодничать. «Я вижу яснее и лучше многое, нежели другие», признавался он матери; но то, что он видел и знал, сплошь и рядом оставалось под спудом.