– Ай да молодчина! – сказал Гоголь. – Не нам с тобою, Александр, чета. Когда ж он подготовился?
– А летом, – отвечал Божко. – Когда мы отдыхали и баклушничали, он корпел над книгами и вот выдержал-таки тоже на студента. Не мешало бы нам, господа, побрататься с ним, а?
Гоголь только пожал плечами на такие «нежности», но Данилевскому предложение понравилось.
– И то не мешает подбодрить его, – сказал он. – Он несколько застенчив, да и горд. А ты уже виделся с ним, Божко?
– Нет. Я сам сейчас только из деревни. Но я спрашивал о нем, и мне сказали, что он ушел с книжкою в сад.
– Ну да ему самому, видно, не по себе еще с новыми товарищами.
– Так не отыскать ли нам его теперь же?
– Идем. А ты, Божко, скажи ему еще, кстати, что-нибудь от всех.
Гоголь не говорил ни за, ни против, однако пошел вместе с обоими.
– Идемте-ка тоже с нами, господа, – предложил Данилевский двум другим однокурсникам, поднимавшимся навстречу им по лестнице, и объяснил для чего.
В саду к ним примкнули еще трое. Застали они Базили в самом конце боковой аллеи читающим книгу. При приближении целой компании новых товарищей Базили, стройный, горбоносый брюнет, с натянутой улыбкой приподнялся со скамейки, но еще более смутился, когда Божко обратился к нему с торжественным приветствием:
– Мы, Базили, очень рады, что приобретаем в тебе столь достойного товарища. Позволь мне от лица всех поцеловать тебя!
И, прижав его к сердцу, он чмокнул его в обе щеки.
– Позволь уж и мне, – сказал Марков, второй после Божко ученик в классе, раскрывая также объятья.
– Господи Боже! Какое бескорыстие и благородство! – заметил Гоголь. – Лобызаются с опаснейшим соперником!
– О! Он нам не опасен, – весело отозвался Божко. – Через год он и нас оставит за флагом.
– Тише едешь – дальше будешь.
– Нет, господа, прошу вас видеть во мне совершенно равного, – сказал Базили самым искренним тоном. – И ты, Яновский, не считай меня, пожалуйста, выскочкой. Я случайно только отстал, а теперь опять нагнал вас. Никаких преимуществ я перед вами не имею…
– Кроме древних языков, в которых ты собаку съел, – перебил его Гоголь. – А начальство наше овсом не корми, болтай с ним только по-гречески, по-латыни…
– Так я всегда к вашим услугам, господа. Обращайтесь ко мне, сделайте одолжение, по обоим языкам. Они вовсе не трудны.
– Словом, благородство в квадрате! И по этой части, господа, он побил нас в пух и прах. Но о личности твоей, Базили мы знаем только одно: что ты беглый грек. Как ты, однако, попал к нам? Куда стремишься? Cur, quo, guomodo, quando? (Зачем, куда, каким образом, когда?) Как видишь, в латыни и мы тоже кое-что маракуем.
– Родом я действительно грек, но родился в Константинополе, откуда семья наша бежала четыре года назад с сотнями других христиан. Но великодушный император ваш Александр Павлович принял в нас самое теплое участие. А попечитель здешней гимназии, граф Кушелев-Безбородко, открыл в ней тотчас шесть бесплатных вакансий для сыновей эмигрантов, и я – один из этих счастливцев. Вот вам, господа, мой краткий формуляр.
– Но формуляра нам мало, – сказал Данилевский. – Что ты из хорошей семьи, нам давно известно. Точно также, что ты насквозь порядочный человек: три года ведь, слава Богу, вместе хлеб-соль ели! Но до сегодняшнего дня ты был не наш, и нас не особенно интересовало твое curriculum vitae[1]. Ну, а теперь другое дело. Бегство, конечно, сопровождалось разными романтическими приключениями…
– И какими! Волос дыбом становится.
– Ну вот, тем любопытней! О зверствах турок передавали тогда ужасные вещи, а тут, оказывается, ты испытал их даже на самом себе! Рассказал бы ты нам теперь, право, всю свою одиссею.
– Если вам угодно, господа…
– Очень даже угодно! Само собою! – подхватило несколько голосов. – Тут на скамейке все и расположимся. Ты, Базили, садись-ка посередке… А ты, Яновский, что же? Сдвиньтесь, господа! Дайте ему тоже место.
– Я постою, – сказал Гоголь, прислоняясь к соседнему дереву. – Ну, что же? Мы ждем.
– Да вот не знаю, с чего начать… – замялся Базили, черты которого приняли вдруг грустно-задумчивое выражение.
– Начинают обыкновенно с начала.
– Обыкновенно да. Но в моем случае требуется своего рода введение. Прежде чем описывать события, мне надо развернуть перед вами, так сказать, план действия. Прошу вас перенестись со мною на живописные берега Босфора, в столицу кейфа и собак.
– Собак, то есть турок? – переспросил один из слушателей.
– Нет, именно собак, четвероногих породы canis domesticus, потому что собака гля мусульманина такое же священное животное, каким для древних египтян был бык Апис. В мечетях наравне с нищими кормят и собак. Убить гяура, иноверца, для турка легче, чем убить собаку. Таким-то образом бродячих собак там развелось видимо-невидимо, и по ночам от них даже на улицу не выйти: того гляди, растерзают.
– А сами турки не злой народ?
– Ничуть. Пока дело не коснулось их религии, они преблагодушны. Турка, этого представителя азиатской неги и лени, в обыденной жизни его я вижу не иначе, как сидящим на мягком диване со скрещенными ногами и с дымящеюся трубкой. Европейцы шныряют мимо него, мечутся туда да сюда, а он безмятежно «кейфует» на своем диване и сонно только глазами поводит на расстилающийся перед ним Золотой Рог, залив константинопольского порта, с бесчисленными кораблями и каиками, на полуостров сераля, султанского дворца, с его древнею стеной и воздушными садами, сквозь зелень которых светятся золотые крыши, свинцовые купола и белые фантастические минареты. В душе он, конечно презирает равно и европейца, и местную райю.
– А это что ж такое?
– Райя – презрительное название туземных иноверцев: греков, армян и евреев. Для европейцев, птиц вольных, перелетных, отведено самое почетное предместье города – Пера. Райя же, которая составляет половину всего населения и находится почти в равном загоне, теснится в отдаленных кварталах и даже в цвете одежды должна совершенно отличаться от мусульман: греки ходят всегда в черном, как бы в знак вечного траура по потерянной свободе, армяне одеваются в коричневый цвет, а евреи – в голубой, даже дома у них окрашены в голубую краску. Точно в насмешку дан им этот цвет – цвет верности, который, впрочем, по их природной неопрятности недолго сохраняет у них свою чистоту и обращается в грязно-серый, как и их совесть!
– За что это, Базили, ты так озлоблен на евреев?
– За что? Когда они, можно сказать, Христа там вторично продали, бесчеловечнее самих турок надругались над трупом нашего патриарха!
– Над трупом? Так его, значит, убили?
– Не просто убили, а казнили, как преступника.
– Но за что? Что он сделал такое?
– Ничего не сделал. Но он был первосвященником христиан, и этого было довольно для изуверов. Греция ведь, как вы знаете, уже четвертый век находится под владычеством турок. Но в последние годы положение угнетенных становилось все невыносимее: каждый паша хозяйничал в своем пашалыке как разбойник, и терпение населения истощилось. Брожение началось с дунайских княжеств, а оттуда быстро распространилось на Архипелаг и Греческий полуостров, так что турецкий гарнизон в больших городах должен был запереться в своих цитаделях. На море греки к началу 1821 года успели также вооружить флот в сто восемьдесят кораблей. Понятно, что турки до крайности озлобились на мятежников. В Константинополе озлобление их обратилось на богатый греческий квартал фанариотов, хотя те пока не принимали видимого участия в восстании.
– А твои родители, Базили, были также фанариотами?
– Да, отец мой занимал среди тамошней греческой колонии видное положение и принадлежал, подобно большинству, к тайному братству Этерия, которое задалось целью сбросить ненавистное турецкое иго. Но эти же этеристы дали первый повод туркам к резне. Великим драгоманом (переводчиком) Порты был в то время грек Константин Мурузи, человек очень знатного рода и чрезвычайно умный и ловкий. И вот однажды, когда Мурузи только что выходил из дворца великого визиря, неизвестный человек подал ему письмо. Письмо было от этеристов, предлагавших ему содействовать общему национальному делу. Пока Мурузи пробегал письмо, податель скрылся. «Что, если это только ловушка со стороны великого визиря, чтобы испытать верность драгомана?» – подумал Мурузи и, как человек очень осторожный, возвратился к визирю и показал ему письмо. Но на свою же погибель!