В обстановке реакции, деспотизма и жестокого гнета крепостническо-полицейского государства усиливается произвол властей, развращенность и корыстолюбие чиновничьего аппарата, во власть которого была отдана вся страна. Говоря о периоде, последовавшем за событиями 14 декабря 1825 года, Герцен писал: «На поверхности официальной России, «фасадной империи», видны были только потери, свирепая реакция, бесчеловечные преследования, усиление деспотизма. В окружении посредственностей, солдат для парадов, балтийских немцев и диких консерваторов виден был Николай, подозрительный, холодный, безжалостный, лишенный величия души, – такая же посредственность, как и те, что его окружали. Сразу же под ним располагалось высшее общество, которое при первом ударе грома, разразившегося над его головой 14 декабря, растеряло слабо усвоенные понятия о чести и достоинстве».[60]
Царское правительство беспощадно расправлялось с малейшим проявлением протеста. Тысячи запоротых крепостных крестьян и солдат, каторжные остроги Сибири, в которых томились ссыльные декабристы, Пушкин и Лермонтов, затравленные светской чернью, Чаадаев, объявленный сумасшедшим, замученный солдатчиной и умерший на больничной койке Полежаев – таков страшный мартиролог царизма. Невиданную власть получило III Отделение «собственной его императорского величества канцелярии», а шеф жандармов сделался «руководителем» просвещения и литературы. Обнаглела грязная и бездарная нечисть булгариных и сенковских, травивших по его указке всякое проявление независимой мысли. Крепостники-помещики и именитое купечество, напуганные самой возможностью революционных потрясений, выступали совместно с самодержавием в защиту незыблемости крепостного строя. Под знаком охранительной формулы – «православие, самодержавие и народность», – выдвинутой гасителем народного просвещения графом Уваровым, проводилась обработка общественного мнения платными агентами реакции – такими, как Булгарин и Греч, и «идеологами» и защитниками незыблемости монархических начал – вроде Загоскина и Кукольника.
Однако 30-е годы характеризуются не только наступлением правительственной реакции, но и продолжением и дальнейшим усилением борьбы с нею. Творчество Пушкина, деятельность Белинского, молодого Герцена, Огарева, исполненная протеста поэзия Полежаева – все это, хотя и в разной мере, выражало непрекращавшееся сопротивление передовых кругов свинцовому гнету самодержавно-крепостнического режима. Герцен, с горечью писавший о том, что «при взгляде на официальную Россию душу охватывало только отчаяние», противопоставлял ей другую Россию – Россию демократическую, тогда еще только подымавшуюся, собиравшуюся с силами. Под покровом «фасадной империи» совершалась «великая работа», как говорит Герцен о двадцатипятилетии, последовавшем за 1825 годом, – «работа глухая, безмолвная, но деятельная и непрерывная: всюду росло недовольство, революционные идеи за эти двадцать пять лет распространились шире, чем за все предшествовавшее столетие…»[61]
Тридцатые и сороковые годы – переходный, промежуточный период, когда после поражения декабристов этап дворянской революционности в русском освободительном движении сменялся новым этапом – революционности демократической. Все яснее становилось для передовых людей, что изменить общественный строй без участия народа невозможно. На протяжении всего этого времени в общественной жизни и в литературе все большее и большее значение приобретает проблема народа. Обращение к народу, к крестьянским массам определяет демократический характер освободительного движения. Потому-то таким ярким явлением в русской литературе явились гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки», книга о народе.