Выбрать главу

Стремясь очернить своего врага, он приводит самые пасквильные подробности о нем, указывая на «свойственную ему скупость», на его «поносное происхождение»: «его сестра была известная всему свету потаскуха и ушла с егерскою ротою, стоявшею назад тому пять лет в Миргороде; а мужа своего записала в крестьяне. Отец и мать его тоже были пребеззаконные люди, и оба были невообразимые пьяницы». В этих сплетнях наглядно проявляются нравы провинциального дворянского и чиновнического общества.

В пустоте, гнетущей и затхлой атмосфере, отравленной ядовитыми испарениями крепостнического режима, как бактерии в гниющем организме, размножаются и пробуждаются мелкие страстишки. Иван Иванович и Иван Никифорович, наущаемый злющей бабой Агафией Федосеевной, продолжают судиться с неизменным упорством.

Бесконечно длящееся судебное «производство», разоряющее обе «тяжущиеся» стороны, приобретает у Гоголя характер широкого сатирического обобщения, которое в острогротескной манере передает волокиту и рутину бюрократического аппарата. «Тогда процесс пошел с необыкновенною быстротою, — иронизирует писатель, — которою обыкновенно так славятся судилища. Бумагу пометили, записали, выставили нумер, вшили, расписались, все в один и тот же день, и положили в шкаф, где оно лежало, лежало, лежало год, другой, третий; множество невест успело выйти замуж, в Миргороде пробили новую улицу, у судьи выпал один коренной зуб и два боковых, у Ивана Ивановича бегало по двору больше ребятишек, нежели прежде; откуда они взялись, бог один знает! Иван Никифорович в упрек Ивану Ивановичу выстроил новый гусиный хлев, хотя немного подальше прежнего, и совершенно застроился от Ивана Ивановича, так что сии достойные люди никогда почти не видали в лицо друг друга, — и дело все лежало, в самом лучшем порядке, в шкафу, который сделался мраморным от чернильных пятен». «Эпический» характер повествования еще более усиливает впечатление неизменности, косности раз навсегда заведенного порядка, становится едкой и злой сатирой на бюрократическое судопроизводство в царской России. Незначительность «происшествий», случившихся за это время, вроде выпавшего зуба у судьи или нового гусиного хлева, отстроенного Иваном Никифоровичем, подчеркивает мелочность и пустоту провинциальной жизни.

Однако детальное изображение нелепых мелочей быта для Гоголя не самоцель. Его метод основан на заострении, выделении лишь тех подробностей, которые выражают типическую сущность явлений. Поэтому он не только сознательно сгущает краски, но и в обыденную провинциальную жизнь, в ее тусклое однообразие вводит фантастически-гротескные подробности, сатирически заостряющие ее неприглядные стороны. Таково фантастическое происшествие с бурой свиньей Ивана Ивановича, утащившей жалобу Ивана Никифоровича, которое вырастает в своего рода сатирический символ, олицетворяющий бюрократический произвол крепостнического государства.

Кульминационным моментом повести становится попытка примирения бывших друзей на «ассамблее» у городничего. Здесь с особенной полнотой проявились пустота и ничтожество не только Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, но и всего миргородского «общества». Рассказчик восторженно живописует пышность этой «ассамблеи». «Где возьму я кистей и красок, чтобы изобразить разнообразие съезда и великолепное пиршество?» — восклицает он, перечисляя самые ничтожные подробности, как необычайно важные: «… какой длинный стол был вытянут! А как разговорилось всё — какой шум подняли! Куда против этого мельница со всеми своими жерновами, колесами, шестерней, ступами! Не могу вам сказать наверно, о чем они говорили, но должно думать, что о многих приятных и полезных вещах, как то: о погоде, о собаках, о пшенице, о чепчиках, о жеребцах», а дамы были заняты «довольно интересным разговором о том, как делаются каплуны».

В «призрачном» мирке мелкого самолюбия, зависти, духовного маразма не может проявиться даже самое элементарное сознание его неразумности. И Гоголь резким контрастным переходом от комического повествования к серьезному, даже элегическому тону подчеркивает устрашающую безвыходность и безнадежность этого косного, безобразного «порядка», порождающего ничтожных и злобных «идиотов» — перерепенок и довгочхунов. Примирение не состоялось; ссора вспыхнула с еще большей ожесточенностью, приведя в конце концов к полному разорению обоих противников. Повесть заканчивается сценой посещения Миргорода рассказчиком через несколько лет после описанных им событий. Комические эпизоды и панегирический тон рассказа сменяются описанием тоскливого осеннего пейзажа: «Тогда стояла осень со своею грустно-сырою погодою, грязью и туманом». Рассказчик застает в церкви Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, уже состарившихся, но все продолжающих питать ненависть друг к другу и надежду на выигрыш «дела», подогреваемую корыстолюбивыми судейскими. Горькое восклицание: «Скучно на этом свете, господа!» — не только подводит итог событиям, но и звучит как беспощадный приговор, как осуждение всей той пошлой и гадкой действительности, которая изображена в повести. В этой лирической фразе, освещающей новым светом всю повесть, слышен уже не рассказчик, а голос самого автора, Гоголя. Эта фраза является ключом ко всей повести, заставляя по-иному взглянуть на все те «события», о которых с таким восторженным простодушием повествовал рассказчик. Ведь сам автор прекрасно понимает всю никчемность и пошлость жизни миргородских обывателей, оскорблен и огорчен тем унижением человеческого начала, которое он видит в этих гнусных пародиях на человечество.

Смешная и нелепая ссора двух помещиков оказывается вовсе не смешной, а раскрывает всю пустоту, мерзость и несправедливость, «призрачность» самой действительности. «Да! грустно думать, — писал Белинский, — что человек, этот благороднейший сосуд духа, может жить и умереть призраком и в призраках, даже и не подозревая возможности действительной жизни!»[128] Гоголь и здесь, как и в «Старосветских помещиках», выступает на защиту человека, протестует против его духовного уродства с позиций гуманиста. Этот внутренний подтекст повести тонко отметил Некрасов в своем возражении Писемскому, не понявшему лирического начала повестей Гоголя, значения авторского отношения к изображаемому. Упрекая Писемского за то, что тот «позабыл «Старосветских помещиков», чудную картину, всю с первой до последней страницы проникнутую поэзией, лиризмом», Некрасов писал: «Ах, г. Писемский! Да в самом Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче, в мокрых галках, сидящих на заборе, есть поэзия, лиризм. Это-то и есть настоящая, великая сила Гоголя. Все неотразимое влияние его творений заключается в лиризме, имеющем такой простой, родственно-слитый с самыми обыкновенными явлениями жизни — с прозой — характер, и притом такой русский характер!»[129]

Мастерство Гоголя-новеллиста в «Старосветских помещиках» и в «Повести о том, как поссорился…» сказалось и в своеобразии сюжетного построения повестей. Уже самая замедленность в развитии действия, внешняя бессобытийность повествования, казалось бы перегруженного излишними и мелочными подробностями, передает атмосферу косной, неподвижной среды. При этой медлительности в развитии сюжета самые незначительные действия и поступки героев приобретают особую весомость и важность. Развитие сюжета имеет, однако, лишь служебное значение, так как внутренний конфликт всецело определяется раскрытием характеров, лирическим движением повести, основанным на выражении ее «идеи». Отмечая эту основную особенность повестей Гоголя, их глубокий реализм, Белинский писал: «Совершенная истина жизни в повестях г. Гоголя тесно соединяется с простотою вымысла. Он не льстит жизни, но и не клевещет на нее; он рад выставить наружу все, что есть в ней прекрасного, человеческого, и в то же время не скрывает нимало ее безобразия».[130] Правдивое изображение жизни, стремление показать ее существенные черты и проявления в самих типических образах объясняют отказ Гоголя от всякой искусственности, сюжетной усложненности и вычурности.

вернуться

128

В. Г. Белинский, Полн. собр. соч. т. II, стр. 444.

вернуться

129

Н. А. Некрасов, Полн. собр. соч. и писем, Гослитиздат. М. 1950, т. IX, стр. 341–342.

вернуться

130

В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. I, стр. 292–293.