Мужику, уж конечно, тем же богом предписано работать на своего барина. В 1846 г., в письме к сестре, Гоголь настаивает, чтоб она ездила на полевые работы и следила за мужиками. «Ленивому ты должна говорить, что он может наработать больше, стало быть, грех ему так не делать, что ты ему потому приказываешь и велишь, что бог приказал трудиться усердно. Он сказал: «в поте лица трудитесь!», стало быть, это грех, и с помещика за то взыщется. Расскажи также мужикам, чтобы они слушали приказчика и умели бы повиноваться, несмотря на то, кто ими повелевает, хотя бы он был и худший их, потому что нет власти, которая была бы не от бога. Словом, так говори с ними, чтоб они видели, что, исполняя дело помещичье, они с тем вместе исполняют и божие дело». Через несколько лет он в письме к сестрам опять настаивает, чтоб они ездили в поле следить за работою мужиков: «Бедные крестьяне в поте лица работают на нас, а мы, едя их хлеб, не хотим даже взглянуть на труд рук их. Это безбожно. Оттого и наказывает нас бог, насылая на нас голод, невзгоды и всякие болезни, лишая даже и скудных доходов. Жестоко наказываются целые поколения, когда приведут себя в состояние белоручек. Все тогда, весь мир идет навыворот, и начинаются казни, хлещет бич гнева небесного». Я не знаю, можно ли найти во всемирной литературе более наивно-откровенное исповедание барско-помещичьего бога.
И не только так писал Гоголь. Он и в жизни проявлялся типичнейшим барином-помещиком. В 1832 г. он приехал из Петербурга к себе в Васильевку, чтоб везти в Петербург двух малолетних своих сестер для определения в институт. Возник трудный вопрос: как обходиться девочкам в дороге без горничной? Где поместить горничную в Петербурге? Хорошо было бы, если бы человек Гоголя Яким был женат. И тут же Гоголь с матерью порешили: за три дня до отъезда женили Якима на Матрене, горничной сестер. «Таким образом, – рассказывает одна из сестер Гоголя, – совершенно неожиданно для себя и для всех Яким отправился в Петербург с женою, а барышни – с горничною; а Мария Ивановна (мать Гоголя) была очень довольна, что все так устроилось по-семейному».
К политике и ко всякой общественности Гоголь был глубоко равнодушен. Тогдашний Париж с его кипящею общественною жизнью вызывал в Гоголе отвращение. Он отдыхал душою в Италии, наслаждался кладбищенскою тишиною Рима и Неаполя, скованных чудовищным деспотизмом папы Григория XVI и неаполитанского короля Фердинанда-Бомбы; не видел ужасающего угнетения народа. Если он и чувствовал нарастание во всей Европе предгрозового революционного электричества, то видел в этом только язву, которая разъедает ничем не довольную Европу.
Все это жизнеотношение Гоголя стояло в резком противоречии с его сатирическим, глубоко отрицательским талантом. Революционная часть общества и молодежь восторженно приветствовали Гоголя за сокрушительные удары по существующему строю, но сам он тяготел к самым реакционным кругам общества, не исключая из круга своих симпатий даже таких изуверов-мракобесов, как Стурдза, Вигель, Бурачок, с благоговейным обожанием относясь к ненавидимому всеми императору Николаю. Самою большою болью Гоголя было то, что в его обличениях читатель не хотел видеть высмеивание «частных случаев», а воспринимал их как подрывную работу, направленную на самый строй, создавший возможность подобных «случаев». И вот в последующих томах «Мертвых душ» Гоголь ставит себе целью дать «положительные образы» русских людей – выставить их в «ярко-живых, говорящих примерах, способных подействовать силою», как пишет он в своем обращении к шефу жандармов, графу Орлову. Этими показательными образцами примерной жизни должны были явиться у Гоголя: ловкий приобретатель, помещик Костанжогло, добродетельный винный откупщик, миллионер Муразов, благородный генерал-губернатор, благочестивый священник и, наконец, – сам царь Николай, милосердием своим возрождающий к новой жизни раскаявшегося Чичикова.